Бывший прокурор Гуляев воскликнул:
— Господа! Без Ковригина симпозиум теряет репрезентативность!
Мистер Хиггинс пояснил:
— Все мы уважаем поэта Ковригина. Он был гостем всех предыдущих симпозиумов и конференций. Наконец, он мой друг. И все-таки мы его не пригласили. Дело в том, что наши средства ограничены. А значит, ограничено число наших дорогих гостей. За каждый номер в отеле мы платим больше ста долларов.
— Идея! — закричал чешский диссидент Матейка. — Слушайте. Я перебираюсь к соседу. В освободившемся номере поселяется Ковригин.
Все зашумели:
— Правильно! Правильно! Матейка перебирается к Далматову. Рувимчик занимает комнату Матейки.
Матейка сказал:
— Я готов принести эту жертву. Я согласен переехать к Далматову…
О том, чтобы заручиться моим согласием, не было и речи.
Мистер Хиггинс сказал:
— Решено. Я немедленно позвоню Рувиму Ковригину. Кстати, где он сейчас? В Чикаго? В Нью-Йорке? Или, может быть, на вилле Ростроповича?
— Я здесь, — сказал Рувим Ковригин, нехотя поднимаясь.
Все опять зашумели:
— Ковригин! Ковригин!
— Я тут проездом, — сказал Ковригин, — живу у одного знакомого. Гостиница мне ни к чему.
Матейка воскликнул:
— Ура! Мне не придется жить с Далматовым!
Я тоже вздохнул с облегчением.
Ковригин неожиданно возвысил голос:
— Плевать я хотел на ваш симпозиум. Все собравшиеся здесь — банкроты. Западное общество морально разложилось. Эмиграция — тем более. Значительные события могут произойти только в России!
Хигтинс миролюбиво заметил:
— Да ведь это же и есть тема нашего симпозиума.
Вечером нам показывали достопримечательности. Сам я ко всему этому равнодушен. Особенно к музеям. Меня всегда угнетало противоестественное скопление редкостей. Глупо держать в помещении больше одной картины Рембрандта…
Сначала нам показывали каньон, что-то вроде ущелья. Увязавшийся с нами Ковригин поглядел и говорит:
— Под Мелитополем таких каньонов до хрена!
Мы поехали дальше. Осмотрели сельскохозяйственную ферму: жилые постройки, зернохранилище, конюшню.
Ковригин недовольно сказал:
— Наши лошади в три раза больше!
— Это пони, — сказал мистер Хиггинс.
— Я им не завидую.
— Естественно, — заметил Хиггинс, — это могло бы показаться странным.
Затем мы побывали в форте Ромпер. Ознакомились с какой-то исторической мортирой. Ковригин заглянул в ее холодный ствол и отчеканил:
— То ли дело наша зенитная артиллерия!
Более всего нас поразил кофейный автомат. Мы ехали по направлению к Санта-Барбара. Горизонт был чистый и просторный. Вдоль шоссе тянулись пронизанные светом заросли боярышника. Казалось — до ближайшего жилья десятки, сотни миль.
И вдруг мы увидели будку с надписью «Кофе». Автобус затормозил. Мы вышли на дорогу. Прозаик Беляков шагнул вперед. Внимательно прочитал инструкцию. Достал из кармана монету. Опустил ее в щель.
Что-то щелкнуло, и в маленькой нише утвердился бумажный стаканчик.
— Дарья! — закричал Беляков. — Стаканчик!
И бросил в щель еще одну монету. Из неведомого отверстия высыпалась горсть сахара.
— Дарья! — воскликнул Беляков. — Сахар!
И опустил третью монету. Стакан наполнился горячим кофе.
— Дарья! — не унимался Беляков. — Кофе!
Дарья Владимировна с любовью посмотрела на мужа. Затем с материнской нежностью в голосе произнесла:
— Ты не в Мордовии, чучело!
Хорошо человеку семейному оказаться в гостинице. Да еще в незнакомом американском городе. Летом.
Телефон безмолвствует. Холодный душ в твоем распоряжении. Обязанностей никаких.
Можно курить, роняя пепел на одеяло. Можно не запираться в уборной. Можно ходить по ковру босиком.
Рестораны и бары открыты. Деньги есть. За каждым поворотом тебя ожидает приятная встреча.
Можно послушать новости. Можно спуститься в бар. Можно узнать телефон старой приятельницы Регины Кошиц, обосновавшейся в Лос-Анджелесе.
Что вместо этого проделывает русский литератор? Естественно, звонит домой, в Нью-Йорк. И сразу же на его плечи обрушиваются всяческие заботы. У матери бронхит. Ребенок кашляет. Компьютерная наборная машина требует ремонта. А я, значит, участвую в симпозиуме «Новая Россия»… До чего несерьезно складывается жизнь!
Я лег и задумался — что происходит?! Какие-то нелепые, сомнительные обстоятельства. Бессмысленно просторный номер. За окном через все небо тянется реклама авиакомпании «Перл». У изголовья моей постели Библия на чужом языке. В кармане пиджака — блокнот с единственной малопонятной записью: «Юмор — инверсия разума». Что это значит?
Что все это значит? Кто я и откуда? Ради чего здесь нахожусь?
Мне сорок пять лет. Все нормальные люди давно застрелились или хотя бы спились. А я даже курить и то чуть не бросил. Хорошо, один поэт сказал мне:
— Если утром не закурить, тогда и просыпаться глупо…
Зазвонил телефон. Я поднял трубку.
— Вы заказывали четыре порции бренди?
— Да, — солгал я почти без колебаний.
— Несу…
Вот и хорошо, думаю. Вот и замечательно. В любой ситуации необходима какая-то доля абсурда.
Симпозиум открылся ровно в девять. Причем одновременно в трех местах. В Дановер-Холле заседала общественно-политическая секция. В библиотеке церкви Сент-Джонс обсуждалась религиозная проблематика. В галерее Мориса Лурье шел разговор на культурные темы.
Каждая секция должна была провести шесть заседаний.
Накануне я получил копии всех основных докладов. Записал короткое интервью с мистером Хиггинсом. Оставалось побеседовать со знаменитостями. Ну, и кое-что послушать — так, для общего развития.
В принципе, я мог улететь хоть сегодня.
— Глупо, — сказал мне загадочный религиозный деятель Лемкус, — а как же банкет?!
Хиггинс сказал в микрофон единственную фразу. Точнее, начало первой фразы. А именно:
— Дис из э грейт привиледж фор ми…
Остальное я не записывал. Дальше я перейду на русский язык. И прекрасно скажу за него все, что требуется.
Утром я был в Дановер-Холле, где заседала общественно-политическая секция. Записал на пленку так называемые шумовые эффекты. То есть аплодисменты, кашель, смех, шуршание бумаги, выкрики из зала.
Я даже молчание записал на пленку. Причем варианта три или четыре. Благоговейное молчание. Молчание с оттенком недовольства. Молчание, нарушенное возгласом: «Посланник КГБ!» Молчание плюс гулкие шаги докладчика, идущего к трибуне. И так далее.
Допустим, я веду свой репортаж. И говорю, что было решено почтить кого-нибудь вставанием. К примеру, Григоренко, или, скажем, Амальрика. А дальше я в сценарии указываю: «Запись. Тишина номер один». Ну и тому подобное.
Уже лет десять разукрашиваю я такими арабесками свои еженедельные программы. За эти годы у меня образовалась колоссальнейшая фонотека. Там есть все, что угодно. От жужжания бормашины до криков говорящего попугая. От звука полицейской сирены до нетрезвых рыданий художника Елисеенко.
Когда-то я даже записал скрип протеза. Это была радиопередача о мужественном хореографе из Черновиц, который сохранил на Западе верность любимой профессии.
Более того, в моей фонотеке есть даже звук поцелуя. Это исторический, вернее — доисторический поцелуй. Поскольку целуются — кто бы вы думали? — Максимов и Синявский. Запись была осуществлена в тысяча девятьсот семьдесят шестом году. За некоторое время до исторического разрыва почвенников с либералами.