В парикмахерской по-прежнему стояла абсолютная тишина. Тамар пристально, долго, без всякой жалости рассматривала себя. Голая голова напоминала культю. У нее возникло ощущение, что теперь всякий сможет свободно прочесть ее мысли.
— Привыкнешь, — услышала она, будто издали, утешающий голос парикмахера. — В твоем возрасте волосы растут быстро.
— Не волнуйтесь обо мне, — отвергла она сочувствие, от которого так легко раскиснуть.
Без волос даже собственный голос казался ей другим, более высоким, словно расщепленным на несколько тональностей и исходящим откуда-то извне.
Парикмахер принял деньги кончиками пальцев. Ей показалось, что он боится, как бы она к нему не прикоснулась. Она ступала медленно, очень прямая, словно несла на голове кувшин. Каждое движение пробуждало в ней все новые ощущения, и это ей понравилось. Воздух двигался вокруг ее головы в странном танце: приближался, словно желая проверить, кто она такая, отступал и снова приближался — чтобы коснуться ее.
Тамар закинула на спину рюкзак, подхватила магнитофон. В дверях она помешкала. Отнюдь не новичок на сцене, она понимала: только что здесь состоялось представление, быть может чуть жутковатое, но увлекательное. И она не могла устоять перед соблазном: выпрямилась, откинула голову назад, будто встряхнув тяжелой оперной гривой, и полным одновременно величия и смятения жестом Тоски из последнего акта за миг до прыжка с крыши подняла руку, на секунду замерла и лишь после этого вышла из парикмахерской, хлопнув дверью.
— Грибы или маслины?
Асаф не понял, в какой момент Теодора перестала его опасаться и как получилось, что он сидит напротив нее с большой вилкой в руке, собираясь приступить к пицце. Он лишь смутно припоминал, что несколько минут назад в этой комнате что-то произошло. И во взгляде ее появилось нечто новое, словно у нее внутри отворилась для него какая-то дверца.
— Ты опять загрезился?
Асаф ответил, что грибы и лук. Она хихикнула себе под нос.
— Тамар любит маслины, а ты — грибы. Она — сыр, а ты — лук. Она маленькая, а ты — Ог, царь Васанский.[5] Она толкует, а ты молчишь.
Он покраснел.
— Однако теперь поведай, поведай мне обо всем! Сидел ты там и грезил…
— Где?
— Во мэрии! Где! И только не сказал мне, о ком грезил.
Асаф не переставал изумляться этой странной монашке. Удивляла его даже вязь морщин на ее лице. Лоб напоминал кору дерева, как и подбородок, и вокруг губ тоже залегли глубокие складки. Однако щеки были совершенно гладкими, круглыми и свежими, и сейчас на них играл легкий румянец.
Этот румянец сбивал его с толку. Он выпрямился и поспешил перевести разговор на официальные рельсы:
— Так я могу оставить вам собаку, а вы отдадите ее Тамар?
Но она ждала от него совсем иных слов — рассказа о снах наяву, например. Монашка покачала головой и решительно заявила:
— Однако нет, нет! Невозможно такое.
Он удивленно спросил, почему невозможно, и она сердито ответила:
— Нет-нет! Если я могла бы! И не пытай, будь любезен! Внемли мне, — голос ее смягчился, — всей душой хотела бы я оставить здесь со мной Динку, голубку мою. Однако выводить ее иной раз — надобно? И шествовать с ней немного по двору и по улице — надобно? А она еще пожелает, вестимо, выйти на улицы и искать Тамар, а я — что поделаю? Я ведь не покидаю этих стен.
— Почему?
— Почему? — Она медленно склонила голову, взвешивая что-то про себя. — Воистину ты хочешь ведать?
Асаф кивнул. Может, у нее грипп какой или аллергия на солнце.
— А что, если явятся нежданно паломники с Ликсоса? Что, согласно твоему разумению, случится, если не встречу я их у врат?
Асаф вспомнил колодец, и деревянные скамьи, и глиняные кружки, и каменные подставки под ноги.
— А спальную залу для утомленных в пути видел?
— Нет.
Ведь Динка неслась со всех ног и тащила его за собой.
А теперь вот и монашка Теодора тянет его куда-то. Она встала, позвав и Динку, взяла его за руку (ладошка у нее была маленькая и сильная), и все трое быстро спустились по ступенькам. Асаф заметил большой, цвета меда, шрам на руке монашки.
Теодора остановилась перед массивной дверью.
— Здесь восстань, обожди. А ну, сомкни вежды!
Асаф сомкнул, гадая — кто обучал ее ивриту и в каком веке это было. Послышался скрип открывающейся двери.
— Отверзни ныне!
Перед ним была вытянутая, овальная комната, а в ней — десятки высоких железных кроватей в два ряда. На каждой кровати лежал толстый, ничем не покрытый матрас, сверху аккуратная стопка — простыня, одеяло и подушка. А поверх всего, словно точка в конце фразы, — маленькая черная книга.
— Все готово к их приходу, — прошептала Теодора. Асаф двинулся вперед, изумленно ступая между кроватями, и каждый его шаг поднимал облачко пыли. Свет сочился сквозь узкие высокие оконца. Асаф открыл одну из книг, увидел незнакомые буквы и попытался представить эту комнату, полную взволнованных паломников. Воздух здесь был прохладнее и влажнее, чем в келье монашки, казалось, он липнет к коже, и Асафом почему-то овладело беспокойство.
Обернувшись, он увидел, что Теодора стоит в дверях, и на долю секунды у него мелькнуло странное чувство, что даже если он повернет назад, то не дойдет до двери, что он застрял здесь — в застывшем, неподвижном времени. Сорвавшись с места, он почти бегом кинулся к выходу.
Один вопрос не терпел отлагательства.
— А они, паломники эти… — Тут он разглядел выражение ее лица и понял, что должен хорошенько выбирать слова. — В общем… когда они должны прийти? То есть когда вы их ожидаете, сегодня? На этой неделе?
Она развернулась, острая и резкая, как циркуль.
— Идем, милый, воротимся. Пицца стынет.
Асаф поднимался за нею, смущенный и озабоченный.
— А Тамар моя, — сказала Теодора на лестнице, шаркая веревочными сандалиями по ступенькам, — она там убирает, в опочивальне, один раз на неделе приходит она, бушует и скребет. Однако ныне, узрел — пыль…
Они снова сели за стол, но что-то изменилось в их отношениях, что-то замутилось, и Асаф не понимал, в чем дело. Он был встревожен чем-то витающим в воздухе, чем-то невысказанным. Монашка тоже казалась рассеянной и не смотрела на него. Чем больше погружалась она в свои мысли, тем сильнее надувала щеки, и с этими круглыми щеками и узкими глазами напоминала теперь старую китаянку. Некоторое время они молча ели или притворялись, что едят. Иногда Асаф бросал взгляды по сторонам. Узкая кроватка, заваленная кипами книг. В углу на столе — черный телефонный аппарат, жутко допотопный, с круглым диском. Еще один беглый взгляд — на глиняного ослика на палочке из ржавой перекрученной проволоки.
— Нет, нет, нет! — вдруг вспылила монашка, с такой силой ударив руками по столу, что Асаф перестал жевать. — Как можно так? Вкушать без беседы? Жевать яко две коровицы? Не беседуя о том, что на сердце? И что тогда в пицце той, сударь мой, без беседы?
Она резко отодвинула от себя тарелку. Асаф быстренько проглотил кусок и потупился, втянув голову в плечи.
— А с Тамар… — он запнулся, впервые произнеся ее имя, — с ней вы разговариваете, да?
Собственный голос показался ему чересчур громким и неестественным.
Теодора явно заметила его неудачную попытку уйти от разговора о самом себе и вонзила в него насмешливый взгляд. Но Асаф, завязнув, не знал, как достойно выпутаться, да и вообще не был он силен по части светских бесед (порой, в компании Рои, Мейталь и Дафи, когда от него требовались легкость и остроумие, он чувствовал себя танком, угодившим в тесную комнатку).
— Так она… Тамар, она приходит к вам каждую неделю? Да?
Теодора явно не рвалась удовлетворять его любопытство, и все же упоминание имени Тамар заставило ее глаза сверкнуть.
— Уже год и два месяца она является мне здесь, — ответила она и горделиво погладила свою косу. — И она трудится немного, ибо нуждается в деньгах, а в последнее время — в очень многих деньгах. А у родителей своих она, вестимо, не берет.