– Тэк-с. А вы давно кляузами изволите заниматься?
– Помилуйте, какие же это кляузы, когда он на паперти меня прибил…
– А свидетели у вас есть? А доктор вас свидетельствовал?
– Помилуйте…
– Вы нас, матушка, помилуйте! И без вас у нас дела много. Вы женщина бедная, возьмите пять рублей и ступайте с богом. А то мы вас сейчас должны будем отправить к частному доктору для освидетельствования нанесенных вам побоев, тот раздевать вас будет… Что хорошего – вы дама.
Просительница начинает всхлипывать.
– А как тот с своей стороны, – продолжает спокойным тоном комиссар, – озлится, да приведет свидетелей, которые под присягой покажут, что его в тот день не только в церкви, а и в Москве не было, так вас за облыжное-то показание…
– Помилуйте, – прерывает просительница.
– Позвольте, дайте мне говорить… – останавливает комиссар. – Вы не бывали на Ваганьковском кладбище?
– Мой муж там схоронен.
– Стало быть, мимо острога проезжали. Неприятно ведь вам будет в остроге сидеть.
– Я правду говорю! Неужели за правду…
– А те святой крест и евангелие будут целовать, что вы неправду говорите! Полноте, возьмите пять рублей. Василий Иванович, возьмите с г-жи Клюевой подписку, что она дело прекращает миром. Вам напишут, а вы подпишите.
– Извольте, я подпишу, только пяти рублей не возьму… Бог с ним!
– Ну, как хотите!
Он был в своем квартале и прокурор, только в редких случаях, это когда считал себя оскорбленным кем-либо из купцов, обидевших его «праздничными» или иными установленными обычаем денежными взносами. Тут он являлся во всем величии своей власти: вызывал в квартал дворников, находил в колодцах у обывателей утопленных котят, отыскивал непрописанные паспорта; простой пьяный шум на фабрике принимал за буйство с сопротивлением властям, но по свидании с обвиняемым обывателем преследование прекращалось «по недостатку улик».
Он был и судебным следователем.
«Во исполнение приказания вашего высокоблагородия, производил следствие с прикомандированным чиновником (таким-то) об ограблении купца (такого-то) в Водосточном переулке, причем грабители, употребив насилие, скрылись, оставив на месте, по всему вероятию, принадлежащий им лом и огарок стеариновой свечки. То и надо полагать, названные грабители из Москвы бежали, ибо нахождение их в Москве, при опасности быть пойманными, при нашем совместном заключении, невозможно. Причем, по долгу присяги, не могу не отнестись с большою похвалою к полицейскому служителю Гаврилову, трое суток, несмотря на сырость и ветер, сидевшему на реке Яузе, под Полуярославским мостом, выслеживая злодеев».
Он был и защитник.
– Батюшка, ваше благородие, защити ты меня, отец родной, – голосит, валяясь в ногах у комиссара, старуха… – Все пропил…
– Кто пропил? – грозно вскрикивает Ермил Николаевич.
– Сын, батюшка, родной сын… Защити ты меня…
– Это ты? – обращается комиссар к молодому, щеголевато одетому мастеровому.
– Я, – отвечает нахально мастеровой.
– Ты кто такой?
– Цеховой кислощейного цеха.
– То-то у тебя и рожа-то кислая!.. Ты знаешь божью заповедь: «Чти отца твоего и матерь твою»?
Бац!
Цеховой летит в стену.
– Ты знаешь, что твоя мать носила тебя в своей утробе сорок недель?
– Зн…
Бац!
– Ваше благородие…
– Ступай с богом! На первый раз с тебя довольно. Василий Иванович, возьмите с него подписку, что впредь он будет оказывать матери сыновнее почтение.
Дел в то блаженное время, требующих психического анализа, юридических знаний, научной подготовки, не возникало. Все дела были компетенции комиссаров, квартальных надзирателей, в редких случаях частных приставов, а если дело восходило до обер-полицеймейстера и обращались в управу благочиния, то сейчас же переносились обвиняемыми на консультацию к Иверским воротам,[7] в институт иверских юристов, дельцов, изгнанных из московских палат, судов и приказов. В числе этих дельцов были всякие секретари – и губернские, и коллежские, и проворовавшиеся повытчики, бывшие комиссары, и архивариус, потерявший в пьяном виде вверенное ему на хранение какое-то важное дело, и заведомые лжесвидетели, и честные люди, но от пьянства лишившиеся образа и подобия божия.
Собирались они в Охотном ряду, в трактире, прозванном ими «Шумла». Ни дома этого, ни трактира теперь уже не существует. В этом трактире и ведалось ими, и оберегалось всякое московских людей воровство, и поклепы, и волокита. Здесь они писали «со слов просителя» просьбы, отзывы, делали консультации, бегали расписываться «за безграмотностью просителя». И текла их жизнь, полная лишений, полная непробудного пьянства и угрызений совести, у кого она оставалась… С горечью взирали они на своего брата-дельца, подъезжавшего к сенату на своей лошади, приветствуемого всей служившей братией.
– Вот ведь по делу Павла Матвеича надо бы уж давно ему в Сибири быть, а он в коляске… – замечает один из дельцов.
– Suum quique![8] Не завидуй! – успокаивает его губернский секретарь Никодим Кипарисов. – Все сравняемся!
Безумцы станут с мудрецами,
С ханжой столкнется изувер.
– Эх, Петя, сразил нас с тобой этот центифарис! (Центифарисом иверские юристы называли водку.) Не пей я – кто бы теперь я был? Может быть, епископом, может быть, профессором, может быть, гражданской палатой ворочал; а чем я кончил? – Магистром, да и то с таким формуляром, что самому в него смотреть стыдно!
– Epistola non erubescit,[9] а я как глядя на нее краснею!.. Две диссертации написал на латыни, да какие! Преосвященный пред всей семинарией меня в пример поставил. «Кто, говорит, у вас, отец ректор, писал диссертацию на тему: «Mens agitвt molum?»[10] Никодим Кипарисов, сын заштатного дьячка. Велел мне из-за парты выйти и преподал благословение. Диоген в бочке[11] не переносил таких лишений, какие переношу я… У тебя хоть зимняя оболочка есть, а я с ужасом ожидаю пришествия борея:[12] не в чем будет на улицу выйти. А никому я не завидую!.. Сам себе такую дорогу проложил. Верь мне – придет время, «грядет час и ныне есть» – полетим мы все вниз, как с Тарпейской скалы,[13] и «пронесут имя наше яко зло». Готовься к этому и мужайся. Дальше идти нельзя! Другие к нам на смену придут…
– А другие-то лучше, что ли, нас будут? – возразил делец.
– Не знаю! «Темна вода во облацех воздушных». Но нам конец! Не токмо сенат, но и уездный земский суд затворит нам свои двери. Кроме образовательного – нравственный ценз потребуется… Ну!
– Ну?
– Ну и умри!
– «Правда и милость да царствует в судах!» – раздалось с высоты трона.
Оцепенели иверские юристы.
– «Да сбудется реченное», – воскликнул Никодим Кипарисов.
– Однако! – произнес со вздохом квартальный надзиратель.
– Теперь ступай к мировому, а не ко мне, мы больше не годимся, – иронически говорил комиссар просительнице.
– Сам, батюшка, нас рассуди! Зачем я полезу к мировому… Еще кто он такой…
– Молодой… С золотой цепью на шее сидит… Хе, хе, хе… да поверенного возьми. Деньги-то есть, что ли?
– Какие у нас, батюшка, деньги.
– Ну, уж это твое дело… Теперь там на лестнице поверенные стоят. Да ты не бойся: не от иверских – тех уж нет, – теперь все новые, хе, хе, хе.
– Кипарисыч, – говорит молодой купец иверскому юристу, прозябшему до костей у ворот московского трактира, – говорят, вашему брату последний конец пришел.
– Верно, господин коммерсант.
– Что ж, ведь замерзнешь без дела-то.