Во все века недостаток неподдельного вдохновения возмещался могущественными иллюзиями энтузиастов и ловкими плутнями обманщиков. Если бы во времена Юлиана одни языческие жрецы прибегали к этим уловкам для поддержания своего ослабевавшего авторитета, то их, может быть, можно было бы в некоторой мере извинить ради интересов и привычек жреческого сословия. Но нас и удивляет, и оскорбляет тот факт, что сами философы употребляли во зло суеверное легковерие человеческого рода и что они старались поддерживать греческие мистерии при помощи магии или теургии позднейших платоников. Они нагло хвастались тем, что могут влиять на установленный в природе порядок, проникать в тайны будущего, требовать услуг от низших демонов, наслаждаться лицезрением высших богов и беседой с ними и, освободив душу от ее материальных оков, соединять эту бессмертную частичку с Бесконечным и Божественным Духом.
Благочестивая и отважная любознательность Юлиана обещала философам легкую победу, которая могла иметь чрезвычайно важные последствия благодаря высокому положению их юного приверженца. Юлиан усвоил начальные правила Платоновской философии от Эдезия, который перенес в Пер-гам свою блуждающую и гонимую школу. Но так как по своим преклонным летам этот почтенный мудрец не годился для такого пылкого, деятельного и сметливого ученика, то, по собственному желанию Юлиана, его престарелый наставник был заменен двумя из самых искусных своих учеников — Хризанфием и Евсевием. Эти философы, как кажется, распределили между собой роли и подготовились к ним; возбудив в искателе истины нетерпеливые надежды путем темных намеков и притворных споров, они передали его на руки своего сообщника Максима, который был самым смелым, самым искусным мастером в теургии. Его руками Юлиан и был втайне посвящен в Эфесе, когда ему был двадцатый год от роду. Его пребывание в Афинах скрепило этот неестественный союз философии с суеверием. Он получил право торжественного посвящения в элевсинские таинства, еще сохранившие некоторые признаки своей первобытной святости, и таково было усердие Юлиана, что он впоследствии пригласил элевсинского первосвященника прибыть к галльскому двору для того только, чтобы довершить великое дело его посвящения посредством мистических обрядов и жертвоприношений. Так как эти обряды совершались в глубине пещер и среди ночной тишины и так как сдержанность новообращенных никогда не выдавала тайны этих мистерий, то я не могу браться за описание тех страшных звуков и окруженных пламенем привидений, которые действовали на чувства и на воображение легковерного новообращенного до тех пор, пока не являлись перед ним утешительные и поучительные видения, окруженные блеском небесного сияния. В пещерах Эфеса и Элевсина душа Юлиана прониклась искренним, глубоким и неизменным энтузиазмом, что, однако, не мешало ему иногда прибегать к тем благочестивым подлогам и к тому лицемерию, в которых можно уличить или, по меньшей мере, в которых можно заподозрить таких фанатиков, которые кажутся самыми добросовестными. С этого момента он посвятил свою жизнь служению богам, и в то время как военные, правительственные и научные занятия, по-видимому, совершенно поглощали все его внимание, он постоянно уделял несколько часов ночи на исполнение своих религиозных обязанностей. К скромным привычкам, украшавшим суровый нрав этого солдата-философа, присоединялись некоторые строгие и мелочные правила воздержания из религиозных мотивов: в честь Пана или Меркурия, Геракла или Изиды Юлиан отказывался в известные дни от употребления некоторых видов пищи, которые могли быть неприятны для его богов-покровителей. Этими добровольными постами он приготовлял свои чувства и свой ум к частым и фамильярным посещениям, которыми его удостаивали небесные силы. Несмотря на скромное молчание самого Юлиана, мы знаем от его верного друга оратора Либания, что он жил в постоянных сношениях с богами и богинями, что они сходили на землю для того, чтобы наслаждаться беседой со своим любимым героем, что они деликатно прерывали его сон, прикасаясь к его руке или к его волосам, что они предупреждали его о всякой приближающейся опасности и своей непогрешимой мудростью направляли все действия его жизни и что он так близко ознакомился со своими небесными посетителями, что без труда различал голос Юпитера от голоса Минервы и формы Аполлона от наружности Геркулеса. Эти сны или видения, являющиеся обычным последствием поста и фанатизма, могли бы низвести императора на один уровень с любым из египетских монахов. Но бесполезная жизнь Антония или Пахомия была всецело посвящена этим пустым занятиям. А Юлиан был способен оторваться от иллюзий суеверия для того, чтобы готовиться к бою и, победив в открытом поле врагов Рима, спокойно удалялся в свою палатку для того, чтобы диктовать мудрые и благотворные законы для империи или для того, чтобы удовлетворять влечения своего ума занятиями литературой и философией.
Важная тайна Юлианова вероотступничества была вверена посвященным, с которыми его связывали священные узы дружбы и религии. Эта приятная весть была с осторожностью распущена между приверженцами старого культа, и будущее возвышение Юлиана сделалось предметом надежд, молитв и предсказаний язычников во всех провинциях империи. От усердия и добродетелей этого царственного новообращенного они с уверенностью ожидали избавления от всех зол и возвращения им всех благ, а Юлиан, вместо того чтобы порицать горячность их благочестивых ожиданий, чистосердечно сознавался, что желал бы достигнуть такого положения, в котором мог бы быть полезным своему отечеству и своей религии. Но к этой религии относился враждебно преемник Константина, капризные страсти которого то спасали жизнь Юлиана, то грозили ему гибелью. Искусства магии и прорицания были строго запрещены при деспотическом правительстве, которое унижалось до того, что боялось их, и хотя язычникам неохотно дозволяли совершать их суеверные обряды, Юлиану, вследствие его высокого положения, не было дозволено пользоваться всеобщей веротерпимостью. Вероотступник скоро сделался вероятным наследником престола, и только его смерть могла бы успокоить основательные опасения христиан. Но молодой принц, мечтавший не столько о славе мученика, сколько о славе героя, скрывал свою религию ради своей личной безопасности, а податливый характер политеизма дозволял ему присутствовать при публичном богослужении секты, которую в глубине своей души он презирал. Либаний считал такое лицемерие со стороны своего друга достойным не порицания, а похвалы. "Подобно тому, — говорит этот оратор, — как статуи богов, которые когда-то были запачканы в грязи, снова ставятся в великолепном храме, и в уме Юлиана утвердилась полная красоты истина, после того как она очистилась от заблуждений и безрассудства его воспитания. Его убеждения изменились, но так как было бы опасно их высказывать, то он ничего не переменил в своем образе действий. В противоположность Эзопову ослу, спрятавшемуся под львиной шкурой, наш лев был вынужден спрятаться под ослиной шкурой, и хотя он принял те мнения, какие предписывал рассудок, он счел нужным подчиниться требованиям благоразумия и необходимости". Притворство Юлиана продолжалось более десяти лет — со времени его тайного посвящения в Эфесе и до начала междоусобной войны, когда он публично признал себя непримиримым врагом и Христа, и Констанция. Это стесненное положение, может быть, содействовало усилению его благочестия, и, после того как он исполнял свою обязанность присутствовать в торжественные праздники на христианских собраниях, он с нетерпением влюбленного спешил домой, чтобы добровольно жечь в своей домашней капелле ладан перед Юпитером и Меркурием. Но так как всякое притворство тяжело для добросовестного человека, то исполнение христианских обрядов усиливало отвращение Юлиана к религии, отнимавшей свободу у его ума и заставлявшей его держаться образа действий, несогласного с самыми благородными свойствами человеческой натуры, — искренностью и мужеством.
Ничто не мешало Юлиану предаваться своим влечениям и отдавать предпочтение богам Гомера и Сципионов перед новой религией, которую его дядя ввел в Римской империи и в которую он сам был посвящен таинством крещения. Но в качестве философа он сознавал свою обязанность оправдать свое отпадение от христианства, для которого служили опорой огромное число новообращенных, ряд пророчеств, блеск чудес и множество свидетельств. В тщательно обработанном сочинении, которое он писал среди приготовлений к войне с Персией, он изложил сущность тех аргументов, которые он долго взвешивал в своем уме. Некоторые отрывки из этого сочинения, дошедшие до нас благодаря тому, что были спрятаны его противником, запальчивым Кириллом Александрийским, представляют странную смесь остроумия и учености, лжемудрствования и фанатизма. Изящество слога и высокое положение автора рекомендовали его вниманию публики, и в списке нечестивых врагов христианства знаменитое имя Порфирия стерлось перед превосходствами личных достоинств и репутации Юлиана. Умы верующих были или увлечены, или скандализованы, или встревожены, а язычники, иногда пускавшиеся в эту неравную борьбу, стали заимствовать из популярного произведения своего царственного миссионера неистощимый запас обманчивых возражений. Но усидчиво предаваясь этим богословским занятиям, римский император впитал в себя низкие предубеждения и страсти, свойственные тем, кто занимается богословской полемикой; он проникся непоколебимым убеждением, что на нем лежит обязанность поддерживать и распространять свои религиозные мнения, и, в то время как он втайне оставался доволен силой и ловкостью, с которыми он владел орудиями полемики, он начинал не доверять искренности своих противников и презирать их слабоумие, если они упорно сопротивлялись силе его доводов и его красноречия.