— Я с Манькой Клюшкиной поменялась. Надоело ей на отвале сидеть. Все упрашивала, ребенок у нее, ну вот я и согласилась.
— Что же тебе, интересно ходки наши записывать?
Она повела плечом и вздохнула.
— Крестики ставишь? — спросил он насмешливо.
— Не-а. Галочки.
— Великое дело! А Манька, значит, воду продает?
— А Манька воду.
— И не жалееешь, что поменялась?
— А что за нее держаться, за воду-то? Теперь уж зима скоро, кто ж ее будет пить?
— Тоже резон. Но ведь Манька-то не дура, не зря перешла, а?
Она опять вздохнула.
— Кто ее знает, Маньке, наверно, лучше будет. Точку на зиму в столовую перенесут, там тепло.
— А все-таки, — спросил он, — что же ты родилась, что ли, галочки ставить?
— А ты родился баранку крутить?
Он слегка смутился.
— Сравнила! Я дорогу люблю, ветер… Ну и вообще.
— А я здесь тоже не засижусь особенно. Думаешь, я за лишних двадцать рублей поменялась? Просто я из торга никогда бы на экскаватор не попала. А теперь, может, и попаду…
— А чего тебе делать там, на экскаваторе?
Она изумленно вскинула ресницы, и он тут же прикусил язык.
— Так ты ж сам же меня агитировал! Не помнишь? «Такая молодая, тебе бы на экскаватор пойти». Не говорил? Смеялся, да?
— Нет, — сказал он серьезно. — Это я теперь смеюсь.
Он высадил ее перед отвалом, и она, уныло ссутулившись, пошла под фанерный навес. Он вывалил грунт и, проезжая, увидел, как она сидит на ящике, поджимая ноги в парусиновых туфлях и спрятав руки в рукава. Он развернулся и подъехал.
— Ты чего?
— На, — сказал он ей, — возьми укутайся. Мне ни к чему.
Он снял и кинул ей свой большой и нагревшийся в кабине ватник, который ей оказался едва не до колен, и помчался в карьер. Дорога была пустынна и мокра, и он рад был никого не встретить.
— Все ездишь, Витя? — спросил Антон.
— Все езжу.
— И правильно делаешь. Держи хвост пистолетом. Имеешь право!
— Это какое же? — спросил Пронякин.
— Э, Витька, что я, слепой, что ли? Не вижу, какой ты шофер? Нам-то, можешь поверить, снизу виднее, все вы, как на картинке. Мне бы таким машинистом стать, какой ты шофер… Что тебе можно, другим нельзя, понял?
Пронякин поднимался вверх и думал о том, какая странная дорога выпала ему на этот раз. На одном ее конце был Антон, а на другом эта девочка на отвале, и оба они словно чего-то ждали от него, а он только отрабатывал свои ходки: восемнадцать копеек тонна, одиннадцать копеек километр, и лишь бы не встретить никого у конторы.
Подъезжая к отвалу, он снова увидел маленькую фигурку на середине шоссе, идущую боком, загораживаясь от мокрого ветра.
— Ты чего? — спросил он, притормаживая.
— А! — испугалась она. — Думала, уж ты не приедешь.
— Садись. Сказал — приеду, значит, верь и жди.
— Хорошо, — сказала она кротко. — Буду верить и ждать.
Он снова высадил ее у фанерного навеса и, вывалив грунт, подъехал.
— Слушай, а ты как, ходки не приписываешь?
Она взглянула на него с тоской.
— Ну вот, и ты спрашиваешь. Я думала, не спросишь. Да что у меня, на лице написано, что я мухлюю?
— Ни в коем случае. Только так спросил.
— На тебе твой ватник! — сказала она решительно. — Это ты просто крючок закидывал. Я знаю, тут уж до тебя некоторые закидывали.
Она протягивала ему в окошко ватник, но он спокойно отвел ее руку и спросил:
— А Манька? Она мухлевала?
— За Маньку говорить не буду, чего не знаю. Может, и приписывала. Ведь ребенок у нее.
— Ну, а ежели б у тебя был, ты бы как, а?
— Знаешь, иди ты к черту, — сказала она. — Ну, прошу тебя — езжай.
Он рассмеялся и поехал. И улыбался, глядя сквозь мокрое стекло на мокрую дорогу.
Он спешил сделать еще рейс до обеденного перерыва, но его остановила сирена. В этот час вступали в свои права взрывники. Он подрулил к обочине и выключил двигатель и только тогда почувствовал, как он устал и голоден. «Да и тебе бы отдохнуть не мешало», — подумал он о машине.
Увязая в грязи, он прошел длинным пустырем, чувствуя на себе насмешливые взгляды, и вошел в столовую. У самых дверей сидели Мацуев, Косичкин, Федька и еще кто-то из другой бригады. Они замолчали при его появлении. Перед ними стояли тарелки и кружки с пивом и простоквашей. Места рядом с ними не было, и Федька, пошарив глазами, виновато развел руками. Пронякин почувствовал облегчение.
Он взял обед и пошел с подносом к одинокому столику в полутемном углу избы. Ему хотелось сесть спиной к ним, но он заставил себя сесть боком. Краем глаза он видел их и знал, что они говорят о нем. Затем Федька с грохотом поднялся и направился к его столу. Он сел рядом на стул и поставил локоть возле тарелки.
— Ну как? — спросил Федька. Он ухмылялся, растягивая губастый рот, и сопел над ухом Пронякина.
— Тридцать три.
— Чего — тридцать три?
— А чего — ну как?
— Как работенка, спрашиваю.
— Ничего, не пыльная. Скаты в порядке, поршня не стучат, нигде не заедает.
Пронякин продолжал есть, неторопливо и старательно, как едят утомившиеся люди. Федька все сопел, не зная, с чего начать. Наконец он спросил, придвинувшись:
— Пивка не выпьешь?
— Не хочется.
— Что так? Веселей бы у нас разговор пошел.
— А мне и так весело.
— Понятно. — Федька откинулся на стуле и заговорил громко, как будто нарочно, чтобы все слышали: — Героем себя чувствуешь. Приятно небось?
Пронякин не ответил. Федька опять придвинулся.
— Ну чего молчишь?
— Жду: может, ты чего умного скажешь.
— Где уж нам, — вздохнул Федька. — Один ты у нас такой умный. Другие против тебя сплошь дураки.
Федька все ухмылялся, лукаво сощурившись. Но если б он вдруг развернулся и ударил, Пронякин не удивился бы. Он весь напрягся, чувствуя, как застучало в виске от еле сдерживаемой ярости.
Но Федька не ударил. Он спросил лениво:
— А встречали как — не понравилось?
— Понравилось, — сказал Пронякин, глядя на него в упор. — Это не ты ли свистел?
— Нет. — Федька замотал головой. — Не я. Такие штуки не уважаю. И, между прочим, если б знал кто, сам бы, может, ему по физике свистнул.
— Это и я сумел бы.
— Ну понятно. Смелый парень, что и говорить. Одно, понимаешь, непонятно: что же это ты делаешь, черт с рогами? За что ты нам всем в морду плюешь?
— Это как?
— А так! — сказал Федька. — Думаешь, ты один такой — все можешь? А другие не могут? В коленках слабы? Ошибаешься, Витя. Тут покрепче твоего найдутся. Только наш «ЯАЗ» не потянет, хоть ты ляжь под него. Может, и рады бы лечь, только он все равно не потянет. Так что, пойми, мы тут не от хорошей жизни груши околачиваем.
— Сочувствую вам, — сказал Пронякин. — Да помочь не могу.
Федька молчал, уставясь на него тяжелым взглядом побелевших глаз. От злости у него дрожали скулы.
— Помощи никто у тебя не просит. А просят, чтоб ты жлобом не был… который за четвертную перед начальством выпендривается. Ей-Богу, перед другими бригадами за тебя совестно. Приняли вроде бы тебя неплохо, да и сам ты поначалу ничего показался… Или, может, что не так было? Может, обижаешься?
— Нет. Давно уж не обижаюсь.
— Ну так за каким же чертом в дождь ездишь? Кому глаза колешь? Или хочешь, чтоб нас потом Хомяков пиявил — вот, мол, был почин, а не поддержали?..
«Вот оно что! — подумал Пронякин. Тяжелая квадратная голова Мацуева склонилась над кружкой, которую он сверху накрыл ладонью и, хмурясь, шевелил бровями. — Значит, сам ты запретить не можешь. А к Хомякову ты не пойдешь».
Было тихо, лишь звякала посуда, и еще Гена Выхристюк, небрежно облокотясь на прилавок, кокетничал с поварихой:
— Приходишь к вам с единым стремлением в мыслях — быка съесть. А похлебаешь кулешику вашего, кашки пшенненькой, то да се, и аллеc гут гемахт, как немцы говорят, а по-русски значит — боле не желается!
Повариха расплывалась лоснящимся лицом и утирала тряпкой могучую розовую шею.