— Государь делает правильно, он хочет укрепить силой Мурат-царевича, надежду имеет, что царевич может сесть на крымский трон и будет большой мир с татарами… У вас говорит народ, что одним топорищем дров не нарубишь, надо острый топор одеть, да?
В разговор вступил и Филимон Рубищев, который скромно уселся на конец лавки, почти у самой печки. Потирая ладони, он негромко добавил к словам стрелецкого командира:
— В Самаре собирается войско для отправки стругами на понизовье к Астрахани, и казаки, которые придут на государеву службу, получат, как писано в грамоте, полное прощение за прежние вины, им выдадут доброе жало ванье, обещано по четыре рубля серебром да по восемь мер ржи и столько же овса коням. Это куда сподручнее, чем умирать с голоду или от ногайской стрелы.
— Э-э, — небрежно махнул рукой атаман Барбоша, — умереть казаку в сече — что за диво? Кабы до нас наши деды не мерли, так и мы на тот свет дороги не знали бы! С ногаями мы уже силушкой перемерялись — наш верх вышел!
Симеон Кольцов, пересилив какое-то сомнение в душе, решился все же спросить:
— В Самаре известно стало от государева посланец Иван Хлопов, что брали казаки у хана Уруса большой добыча людьми. А на острове я не видел ни один пленный ногайцев. Где они? Наверно, рубили саблями и топили в Яик?
Матвей Мещеряк от возмущения едва не выругался крепким словцом, помянув и самого стрелецкого голову и всех его родичей до седьмого колена:
— Вольно собаке и на владыку брехать, тако делают и бояре на казаков! Нешто мы изверги какие альбо упыри замогильные, чтобы пленных саблями, как капусту, крошить? Ты, Симеон, видел, какое стадо пасется в степи?
— Да, видел, такого и в боярских имениях не сыщешь, — смущенный резкими словами атамана Матвея, ответил стрелецкий голова. — В двух отарах, думаю, побольше тысячи овечек будет.
— Во-от, поболе тысячи! Так неужто те овечки на наши головы с небес свалились, а? Не-ет, это выкуп с ногаев за пленных. Да еще двадцать кулей соли впридачу!
— А лошади? Сказывал ногай в Самаре, что казаки угнали у хана тысячу коней? Правда? Я их не видел, — допытывался Симеон Кольцов, понимая, что с такими отарами казакам и в самом деле голод не страшен в грядущую зиму.
— Табуны коней под сильной охраной наши казаки погнали в порубежные города. Возвратятся с добрым хлебным запасом, а такоже прикупят порох, свинец да одежонку потеплее, — вразумляя сотника, пояснял Матвей Мещеряк и добавил шутливо: — Видишь, стрелецкий голова, наши, деды говорят, что были бы крошки, а мыши найдутся! Была бы отвага у казаков, а пропитание они себе добудут. Кто хочет жениться, тому и ночью не спится, а кто хочет с едой быть, тот на печи не лежит!
— Верно подметил ты, Матюша! Паводками за море не сплывешь, молитвами зверя из лесу да прямо в печку не вымолишь! Так что… — хотел еще что-то добавить, но открылась дверь и на пороге показалась Марфа, а за ее спиной и Зульфия.
— А вот и обед прибыл! — Матвей встал из-за стола навстреч у женщинам, которые с горшком, накрытым белы м полотенцем и с мисками и ложками вошли в войсковую избу.
— Будет вам, мужики, на пустой живот слова перемолачивать, — приветливо сказала Марфа. — Много ли толку в словах, когда в голове думка о горячей каше да о жареной рыбе! Зульфия, постели поверх ковра холстину, поставим мужикам еду. А вот вам и штоф анисовки!
— Твоя правда, Марфуша — голодному всю ночь жареный гусь мерещится, вся подушка измокла от слюны, — потирая ладони, замурлыкал, шевеля усами, Богдан Барбоша. — Ну, мужики, садимся за стол да, вооружась ложками и кружками, почнем трапезу. А поевши, будем думать, что сказать самарскому воеводе на государеву грамоту — идти ли в Астрахань с царевичем Муратом, альбо остаться на Яике вольными казаками.
— Каково будет решение казаков на войсковом круге, так поступим и мы, атаманы, — твердо сказал Матвей и принял из рук Марфы деревянную миску с кашей, в которую жена воткнула расписную ухватистую ложку. — Неволить казаков мы не вправе, нам такой власти никто не давал. Ешь, посланец князя Засекина, пока каша не остыла, — напомнил Матвей, видя, что Симеон Кольцов во все глаза следит за ловкими смуглыми руками княжны Зульфии и любуется ее черной длинной косой, красиво уложенной на голове под прозрачным светло-розовым шелковым платком. — Удивлен, стрелецкий голова, да? Это Зульфия, дочь татарского князя Елыгая с берегов Иртыша. Своей волей стала женой есаула Болдырева, избавившись таким способом от посягательства на ее душу старого хана Кучума. В Москве крещена в нашу веру и обвенчана с Ортюхой.
— Экая… — смущенно обронил Симеон Кольцов, не нашел подходящего слова и принялся за еду, нет-нет, да и поглядывая на красавицу, вгоняя и ее в невольное смущение…
Казаки скоро узнали, с какой новостью в Кош-Яик пожаловал стрелецкий голова, стали собираться кучками и живо обсуждать, что им делать и каково будет решение атаманов. И уже поздно вечером, расходясь отдыхать по землянкам и избам, многие про себя решили нелегкий вопрос — остаться в Кош-Яике или идти в Самару, где собирается войско для государевой службы на Терском рубеже. Марфа, взбивая подушки, как бы ненароком уронила всего лишь одну фразу, из которой Матвей понял, что происходило в душе жены.
— Зульфия страшится, что рожать нам придется зимой в избенке с худой печкой… А ну как ее младенец застудится да помрет? Ортюха так ждет сына, едва не каждый день спрашивает княжну, скоро ли казачок явится пред его очи. Да и Маняша, оказывается, не праздна, месяца два как поняла, что ждать им с Митяем наследника ежели не богатого имения за ратную службу, то отцовской казацкой славы…
«Надо же, — заволновался Матвей, забираясь под теплое верблюжьей шерсти одеяло, взятое после разгрома ногайского войска в одной из кибиток. — О Зульфие говорит, а своей такой же тревоги не выказывает! Права ты, Марфуша, рожать вам надобно в теплых избах, а потому…» — он не стал додумывать до конца мысль, решив принять окончательное решение завтра, в зависимости от того, что скажут его товарищи по сибирскому походу. Где будет их больше, там быть и их атаману.
— Вместе столько горя хлебнули: хоть Лазаря пой, хоть волком вой! — прошептал негромко Матвей, но Марфа его слов не расслышала, погасила свечку, и в тесной горнице воцарилась тишина и полумрак, едва освещаемый огоньком лампадки. За перегородкой слышно было, с трудом засыпая, ворочался на соломенной постели Наум Коваль, тако же озабоченный предстоящим решением войскового круга…
Караульный казак у войсковой избы ударил молотком в медное било сразу же, как только казаки закончили ранний завтрак. Опоясавшись оружием, стар и млад собрались на небольшой поляне перед крыльцом, тесно сбились, чтобы не пропустить какого важного слова, сказанного стрелецким головой, а тем паче своими атаманами. Богдан Барбоша, Матвей Мещеряк и Симеон Кольцов вышли на крыльцо под навес, сняли шапки и почти разом отбили поклоны войсковому кругу. Казаки ответили им таким же поклоном, надели шапки и стали ждать первого слова, понимая, что в этот час решается их будущая судьба.
— Читай государеву грамоту, стрелецкий голова, — обратился Богдан Барбоша к Симеону Кольцову. — А мы свое решение скажем опосля. И большой таракан не мерину чета, так и простой атаман не ровня царю московскому, чтоб прежде его рот открывать перед народом, — добавил Богдан, желая шуткой снять невольное напряжение, повисшее над Кош-Яиком. Казаки заулыбались, а кто-то из гущи войска бросил злую реплику:
— Не скажи, атаман! Таракан, ежели он в силе пребывает, легко обскакает полудохлого мерина! Аль сбрехал я, казаки?
Реплику поняли — всем было ведомо, что царь Федор Иванович в слабом здравии и большую часть времени проводит за молитвами, почти не вникая в дела государственные.
Стрелецкий голова сделал вид, что не понял истинного смысла ехидной выходки, развернул государеву грамоту и начал читать неспешно, стараясь по возможности четко выговаривать каждое слово, а основную часть грамоты, где писано, что кто из казаков виноваты были государю, то государь за их службу пожалует, велит вины их им отдать, а вы бы, атаманы и казаки, шли бы на мою государеву службу за Мурат-Киреем царевичем в Астрахань, а из Астрахани на Терку. А писана сия государева грамота сентября в одиннадцатый день. Он прочитал дважды, свернул грамоту, на которой висела на красной шелковой нити государева печать в сургуче.