В Медицинской школе и в Ecole de droit ходили гораздо больше, особенно на все практические занятия и в клиники.
Из знаменитостей впоследствии был украшением College de France и Ренан, но я попал к нему уже гораздо позднее, когда и лично познакомился с ним. Это было уже в 80-х годах. Он тогда читал в той самой аудитории, где когда-то читал русский язык старый поляк Ходзько.
Этот Ходзько — бывший русский чиновник, служивший в нашем посольстве в Тегеране.
Он когда-то учился, еще в Виленском университете, восточным языкам. Очутившись в Париже, он добыл себе кафедру русского языка, оставшуюся вакантной после смерти Мицкевича. При мне к нему ходило несколько человек, больше иностранцев, мужчин и женщин, а учеником его был впоследствии сам лектор русского языка и славянских наречий — Луи Леже, которого в этой аудитории сначала я издали принимал за «брата-славянина», потому что он уже бойко болтал и по-польски и даже по-чешски.
Ренан, когда я много лет спустя попал в эту самую аудиторию на его лекции, разбирал какие-то спорные пункты библейской экзегетики и полемизировал с немецкими учеными. Он ходил вдоль стола, около которого сидели слушатели и слушательницы, и, с книжкой в руках, горячился, высокими нотами, похожий на жирненького аббата, со своим полным лицом и кругленьким брюшком.
В тот мой приезд я был и у него в квартире, помещавшейся в здании самого College de France. Он уже состоял его администратором — место, которое он сохранил, кажется, до самой смерти.
Он и в разговоре похож был на доброго, очень тонкого и глубоко образованного патера.
Во вторую половину 60-х годов не было более даровитого и завлекательного лектора, как критик Ипполит Тэн.
Его личность занимала меня чрезвычайно. И о его идеях и методах по истории пластики и художественной литературы я еще тогда, живя в Париже, написал этюд (он напечатан был во «Всемирном труде») под заглавием: «Анализ и систематика Тэна».
Русская молодая публика стала им интересоваться после появления в русском переводе его «Истории английской литературы». Перевод выпущен был под измененным заглавием, придававшим всему сочинению оттенок любезной у нас — не художественной, а общественной критики. Но это искажало суть всего этого труда.
К Тэну я взял рекомендательною записку от Фр. Сарсе, его товарища по выпуску из Высшей нормальной школы. Но в это время я уже ходил на его курс истории искусств.
Читал он в большом «эмицикле» (полукруглом зале) Ecole des beaux-arts. И туда надо было выправлять билет, что, однако, делалось без всякого затруднения.
Аудитория состояла из учеников школы (то, что у нас академия) с прибавкою вот таких сторонних слушателей, как я. Дамы допускались только на хоры, и внизу их не было заметно.
Тэн был в эти годы человеком лет сорока, скромной, я бы сказал, учительской наружности, так же скромно одет в черное, носил пенсне, говорил в начале лекции слабоватым голосом, но дальше все одушевлялся, и его дикция и самый язык делались живее, горячее и колоритнее.
Он приносил с собою пачку листков с конспектом предыдущей и предстоящей лекций, которые продолжались около двух часов и происходили всего один раз в неделю.
Начинал он кратким «resume» предыдущей лекции, причем откладывал листки, быстро обозревая прочитанную в последний раз лекцию. Потом он приступал к новой, держась конспекта, но только вначале. Чем дальше он шел, тем это делалось все больше импровизацией. Он не был оратор в условном значении. Манера его стояла посредине между устной беседой и лекторским изложением. Но эта манера делала его, на мою оценку, первым преподавателем во всем Париже. И когда он разойдется, его диалектика и описательное красноречие делались блистательными. Вы так и видели те самые картины, о которых он говорил, — до такой степени рельефно и одухотворенно было его лекторское красноречие.
Я имел редкое счастие прослушать целых три его курса: по истории итальянского Ренессанса, голландской живописи и греческого ваяния. Эти курсы вошли потом в его «Философию искусства».
Когда я после одной лекции подошел к нему с рекомендательным «mot» (устная рекомендация) от его товарища Сарсе и Тэн узнал, что я русский, он очень мило сказал мне:
— Увы! Ни одного славянского языка я не знаю, но я читаю по-немецки, — прибавил он с некоторой гордостью.
Тогда знание немецкого языка среди французских писателей, ученых и журналистов было большой редкостью. А Франция владела ведь тогда целыми двумя немецкими провинциями — Эльзасом и Лотарингией.
Но Тэн зато прекрасно знал по-английски, и его начитанность по английской литературе была также, конечно, первая между французами, что он и доказал своей «Историей английской литературы». Знал он и по-итальянски, и его «Письма из Италии» — до сих пор одна из лучших книг по оценке и искусства и быта Италии. Я в этом убедился, когда для моей книги «Вечный город» обозревал все то, что было за несколько веков писано о Риме.
Аудитория Тэна, где огромное большинство составляли ученики школы, была, конечно, не на высоте полного понимания своего лектора. Эта молодежь была все-таки гораздо лучше подготовлена, чем студенты. Она не могла, конечно, не чувствовать таланта, ума Тэна и его специальных познаний, но вполне ценить все это, делать сравнение с другими лекторами Парижа вряд ли была в силах. Для меня же три курса Тэна сделались великолепными «пропилеями» ко входу в мир искусства и не только повысили уровень моего понимания, но и дали гораздо более прочные основы в вопросах творчества и художественного мастерства.
Везде, во всех аудиториях, кроме курсов по специальным наукам и практических занятий, персонал слушателей был случайный. Это меня очень удивляло на первых порах.
— Где же студенты? — спрашивал я себя.
А их были и тогда тысячи в Латинском квартале. Они ходили на медицинские лекции, в анатомический театр, в кабинеты, в клиники. Ходили — но далеко не все — на курсы юридического факультета. Но Сорбонна, то есть главное ядро парижского Университета с целыми тремя факультетами, была предоставлена тем, кто из любопытства заглянет к тому или иному профессору. И в первый же мой сезон в «Латинской стране» я, ознакомившись с тамошним бытом студенчества, больше уже не удивлялся.
Тогдашнее студенчество, состоявшее почти сплошь из французов, более веселилось и «прожигало» жизнь, чем училось. Политикой оно занималось мало, и за несколько лет моего житья в Париже я не видал ни одной сколько-нибудь серьезной студенческой манифестации. Оно и не было совсем сплочено между собою. Тот студенческий «Союз», который образовался при Третьей республике, еще не существовал. Не было намека и на какие-нибудь «корпорации», вроде немецких.
Студента вы всегда могли отличить по его молодости, манере одеваться, прическе, тону, жестам. Но никаких внешних отличий на нем не было. Тогда не видно было и тех беретов, которые теперь студенты носят как свой специальный «головной убор».
Все кафе, пивные, ресторанчики бывали полны молодежи, и вся она где-нибудь да значилась как учащаяся. Но средний, а особенно типичный студент, проводил весь свой день где угодно, но только не в аудиториях.
Меня на первых порах даже огорчало это повальное жуирство и запойное отлынивание от занятий. Я привык даже и в России представлять себе студенческую жизнь как трудовую, разумеется с прибавкою товарищеских сходок, даже выпивок и пирушек. И балтийские бурши в Дерпте, и студенты германских университетов, принадлежащие к разным корпорациям, ведут праздную «буршикозную» жизнь до известного предела.
Они много пьют, столько же тратят времени на свои пирушки, дуэли, «коммерсы» празднества и поездки, но все-таки в массе больше посещают лекции. Так было при мне в Дерпте. То же видал я впоследствии в Берлине, в Гейдельберге, в Вене. А тут физиономию Латинскому кварталу давали именно те студенты, которые сотнями «шалдашничали», выражаясь нашим дерптским студенческим словечком.
Поживя в нескольких отельчиках Латинского квартала, уже в течение одной зимы и позднее я прекрасно ознакомился с тем, как средний студент проводит свой день и что составляет главное «содержание» его жизни. Печать беспечного «прожигания» лежала на этой жизни — с утра до поздних часов ночи. И эта беспечность поддерживалась тем, что тогда (да и теперь это еще — правило) студенты в огромном большинстве были обеспеченный народ.