Пощечина, которую влепил мне Портелья, заставила меня вернуться к действительности. Они покончили со своей тарелкой. Манджини ковыряет в зубах, лениво развалившись в своем кресле. Портелья подливает себе вина и отхлебывает, довольно хмыкая.
— Да, славненькое чудо он нам устроил, этот синьор Польсинелли… Хорошая была идея с праздником Гонфаллоне. Но одну вещь я все равно никак понять не могу… этот слепец, Марчелло…
Они оба замирают, переглядываются, потом придвигаются ко мне.
— Вы ведь нам объясните, правда? — спросил племянник.
— Ну конечно, он нам расскажет, что случилось с этим слепым мерзавцем. Я ведь этого пьянчугу давно знаю. И сколько я его знаю, он всегда либо руку тянул, либо в грязи валялся. Так что нечего из меня дурачка делать с этой басней о чудесном исцелении…
…Чудесам, в конце концов, и полагается совершаться в ночь под Рождество. Но макароны, особенно когда в последний раз ты их ел больше года назад, будут почище любого чуда. Компаре нам клятвенно пообещал, что не только не испортит их, но ради праздника в лепешку расшибется и состряпает самое вкусное, что только возможно. Он собрал все, что у нас было лучшего, и тут же изобрел рецепт, куда вошли кукуруза, украденная в одном амбаре, мята и одуванчики. Настоящее объеденье. Хорошо бы к этому было добавить что-нибудь красное, помидоры например, но даже сам Господь Бог не смог бы это найти там, куда нас занесло. Так что компаре нам состряпал «ригатони по-албански».
Мы нарубили дров, чтобы развести жаркий огонь под горшком, а сами расселись вокруг, словно в кино, и мало-помалу запах соуса вскружил нам голову. Никогда я не нюхал ничего подобного за всю мою жизнь. Мне вдруг показалось, что желудок мой разверзся, словно пропасть, и я подумал, что все эти восемь кило макарон запросто могли бы там поместиться…
В этот раз Портелья расплющил мне кулаком нос. Внутри что-то хрустнуло и повлажнело.
История со слепым их явно раздражает. Для них это единственное темное место во всем фокусе, и наверняка Манджини с племянником не убьют меня, пока не дознаются, в чем тут дело. Кровь течет по моим губам, и я не знаю… не знаю…
Вдруг мои глаза наполняются слезами.
…После этого пиршества мы целый день валялись брюхом кверху, не сходя с места, не говоря ни слова, ожидая, пока все тело насладится без помех этим блаженством Ну, и как ты думаешь, о чем все думали после такой голодухи? Конечно, об одном и том же… о вине… о красном вине. Но этого даже сам Господь Бог не смог бы раздобыть там, куда нас занесло. А просить два чуда подряд, это уж… Робертино неплохо помнил катехизис, и вот он нам оттуда читал наизусть про претворение хлеба и вина. Мы его особенно насчет вина просили повторить. А один из нас даже поклялся, что если только вернется домой, то займется виноделием, но никому ничего продавать не будет. Да вот только не вернулся он. Конечно, восемь кило ригатони оттянули конец. Уж мы их растягивали как могли. А компаре настолько приохотился к своему соусу, что нам так и не удалось его убедить придумать что-нибудь новенькое. Как бы там ни было, все мы ждали смерти. Мы думали о ней, как и все остальные солдаты… Только мы уже не были никакими солдатами… И вот что я тебе скажу, сынок, я уже заплатил и за тебя, и за твоего брата, и за тех сыновей, которые у вас будут, чтобы вам никогда не сидеть в таком дерьме…
Манджини больше не выдерживает. Мое молчание только распаляет его злобу. Зачем ему оставлять меня в живых?
— Тебе же не будет от этих денег никакого проку, Антонио… Иначе мне стало бы слишком обидно. И слишком больно. И сам посуди, как я могу выпустить тебя отсюда теперь, когда ты знаешь, что это я убил того дурака?
Я изо всех сил пытаюсь говорить.
Торговаться.
Отбиваться.
Но мне не удается даже открыть рот.
Боюсь, что меня ждет тот же конец, что и тебя, Дарио.
Наверное, я должен испытывать страх. Это было бы естественно.
Но ничего такого не происходит. И я не знаю почему.
— Вот досада… А я все-таки не прочь узнать, в чем там был подвох, в этой последней проделке Дарио… Как ему удалось вернуть зрение этому слепому… Это ведь была его идея, верно? Вы и впрямь друг на друга похожи…
Манджини берет меня за подбородок большим и указательным пальцами. Он сильно сжимает его и поворачивает мое лицо к свету, чтобы получше рассмотреть.
Голос его звучит мягче. В глазах даже появляется мимолетное выражение какой-то нежности.
— Антонио, ты… ты совсем как Дарио… Но еще больше ты похож на одного… другого… Впрочем, оно и неудивительно.
…В феврале умер Робертино, по дороге в Тирану, и мы с компаре опять остались вдвоем, как и в самом начале. Это была прямо загадка какая-то. Можно подумать, нас и смерть не брала, пока мы были вместе, но стоило нам расстаться хоть ненадолго, и мы тут же оказывались в смертельной опасности. Мы все шагали и шагали и думали о корабле. А потом однажды ночью заметили какой-то лагерь — огни, шум. Компаре хотел сразу же идти туда из последних сил, но я его не пустил, ведь мы даже не знали, кого там найдем — немцев, партизан, фашистов, друзей или врагов, так что лучше всего было дождаться утра. И я лег спать, сказав ему: «Доверься мне, дурень. До сих пор тебе это несчастья не приносило». А утром меня разбудили ударом сапога, представляешь?.. Фашисты… Вот уж повезло так повезло. Я сразу подумал, что мы с компаре вляпались в дерьмо еще глубже, чем накануне. Поднимаю глаза… и тут вижу этого придурка вместе с ними, уже во всем новеньком, в черном. Сначала я даже не совсем понял, спросонья-то, вылупил на него глаза и говорю: «Э… э… ты что, рехнулся? Только этого не хватало, нам же домой надо». Уж не знаю, что он им успел про меня наплести, но только когда один из них вытащил пистолет и велел идти за ним, я кинулся бежать как угорелый. Тут-то пулю в ногу и получил. Боль от этой раны меня до сих пор донимает. А они, должно быть, решили, что прикончили меня, и никто не пошел проверить. Даже он…
У меня нет страха. Манджини продолжает стискивать мне лицо рукой. Он хватает свой пистолет и приставляет мне дуло к виску.
— Зачем ты впутался в это дело, Польсинелли? Я как только услыхал твое имя, словно назад вернулся… далеко назад… Я ведь знавал тогда одного Польсинелли…
Он глядит на меня еще пристальнее. Я не выдерживаю и закрываю глаза.
— Сам дьявол сыграл со мной эту шутку. Надо же, почти пятьдесят лет спустя… Я тогда засмеялся и стал тебя поджидать.
Его рука начинает подрагивать. Я зажмуриваюсь еще сильнее.
Когда раздался выстрел, я упал на землю, закричал и увидел…
Разбитое стекло.
Портелья валяется на полу, а Манджини неподвижно стоит, ухватившись руками за свой правый бок.
А снаружи, за окном, чей-то силуэт. Со мной — ничего.
Портелья вопит, дверь отворяется. Я жив. Манджини, качнувшись раз-другой, приваливается к столу и упирается в него лбом.
Я и не думал никогда, что умру.
Он входит. Манджини приподнимает голову. Мне хорошо. Все хорошо.
На пороге мой отец.
Он здесь.
Портелья ползет ко мне и скулит. Я и не боялся никогда.
Узнаю прихрамывающую отцову походку. Он подходит к Манджини, перезаряжает ружье и приставляет ствол к его затылку.
…Я все думал о компаре и спрашивал сам себя: что это на него такое нашло? Ведь нам с ним вдвоем всегда удавалось выкручиваться без всякой посторонней помощи, без армии, без начальства — с одним только желанием вернуться домой, засевшим в башке. Пока мы оставались вдвоем, нам удавалось избежать самого худшего, и мы предпочитали скорее уж остаться нагишом, чем напялить на себя черную рубашку… или красную, или хаки, один черт. Надо же. С таким трудом увернуться от всех этих глупостей и так вляпаться перед самым концом. И как он только сможет жить с этим, когда вернется? Мне его даже жалко было, ей-богу.