Требования света и преграда, которая воздвигнута была между д'Артезом и княгиней Кадиньян всем поведением Дианы и (не побоимся произнести это слово) ее величием, мешали ему в его неистовом и простодушном желании овладеть этой женщиной. Для человека, не привыкшего уважать ту, кого он любил, было что-то притягательное в этом препятствии — приманка тем более могущественная, что, попавшись на нее, он уже не мог выдавать своих чувств. Разговор, вращавшийся до десерта вокруг Мишеля Кретьена, оказался превосходным предлогом как для Даниеля, так и для княгини, чтобы вести беседу вполголоса. Темой этой беседы были любовь, взаимное влечение, прозрение души; она стремилась предстать перед ним в виде женщины непризнанной и оклеветанной, а он — поскорее занять место мертвого республиканца. Может быть, этот искренний человек почувствовал, что уже менее сожалеет о друге? К тому времени, когда на столе появились, сверкая при свете канделябров, чудеса десерта, прикрытые букетами из живых цветов, которые разделяли гостей блестящей изгородью, богато расцвеченной фруктами и сладостями, княгиня решила заключить этот ряд признаний пленительной фразой, сопровождаемой одним из тех взглядов, от которых глаза белокурой женщины кажутся темными, и выражавшей ту мысль, что души Даниеля и Мишеля были души-близнецы. После этого д'Артез примкнул к остальному обществу, выказав почти ребяческое оживление и приняв фатоватый вид, достойный школьника. Переходя из столовой в маленькую гостиную маркизы, княгиня непринужденно оперлась на руку д'Артеза. В большой гостиной она замедлила шаг и, когда от маркизы, шедшей с Блонде, ее отделило достаточное расстояние, остановила д'Артеза.
— Я не желаю быть недоступной для друга нашего бедного республиканца, — сказала она ему. — И хотя я взяла себе за правило никого не принимать, вам одному на свете я позволю ко мне заходить. Не думайте, что это одолжение. Одолжения существуют лишь между чужими, а мне кажется, что мы с вами старые друзья; я хочу видеть в вас брата Мишеля.
Д'Артез мог только пожать руку княгини, не находя иного ответа. Когда подали кофе, Диана де Кадиньян кокетливым движением завернулась в большую шаль и поднялась. Блонде и Растиньяк были достаточно тонкими людьми и слишком хорошо знали свет, чтобы позволить себе выразить малейшее удивление или просить княгиню задержаться; но г-жа д'Эспар вновь усадила свою подругу, взяв ее за руку и сказав на ухо: «Подождите, пока пообедают слуги, карета еще не готова». И она сделала знак камердинеру, уносившему поднос с кофе. Г-жа де Монкорне поняла, что княгине и г-же д'Эспар нужно о чем-то переговорить наедине, и, подозвав к себе д'Артеза, Блонде и Растиньяка, она заняла их одним из тех сумасбродных словесных турниров, в которых так искусны парижанки.
— Ну, — сказала маркиза Диане, — как вы его находите?
— Это очаровательное дитя, он только что вышел из младенчества. Право, и на этот раз предстоит, как всегда, победа без борьбы.
— Можно прийти в отчаяние, — сказала г-жа д'Эспар, — но есть средство.
— Какое?
— Позвольте мне стать вашей соперницей.
— Как вам угодно, — ответила княгиня, — я приняла решение. Талант есть свойство мозга, и я не знаю, каково тут участие сердца, об этом мы поговорим после.
Выслушав эту загадочную фразу, оставшуюся неразгаданной, г-жа д'Эспар вернулась к обществу, не подав и виду, что могла бы обидеться на это «как вам угодно», и не полюбопытствовала узнать, к чему приведет сегодняшняя встреча. Княгиня оставалась еще около часа, она сидела на козетке у огня в позе, преисполненной томности и непринужденности, какую Дидоне придал на своей картине Герен, слушала разговор гостей как человек, погруженный в размышления, взглядывала по временам на Даниеля, не скрывая восхищения, которое, впрочем, не выходило за пределы приличия. Как только подали карету, она исчезла, обменявшись рукопожатием с маркизой и кивнув головой г-же де Монкорне.
В течение всего вечера не было речи о княгине. Гости наслаждались тем своеобразным возбуждением, в котором находился д'Артез, развернувший перед ними сокровища своего ума. Несомненно, в лице Растиньяка и Блонде он встретил достойных собеседников, не уступавших ему в широте взглядов. Что до обеих женщин, они давно слыли самыми остроумными в высшем свете. Вечер оказался поэтому как бы отдыхом в оазисе, редкой удачей, которую вполне оценили эти люди, обычно стесненные приличиями света, требованиями салонов и политики. Существуют избранники, играющие среди людей роль благодатных светил, чей блеск освещает умы и чьи лучи согревают сердце. Д'Артез принадлежал к их числу. Писатель, достигший высот и там пребывающий, привыкает размышлять обо всем и порой забывает, что в свете нельзя всего говорить; ему невозможно обладать сдержанностью людей, постоянно бывающих в свете, но так как вольности, которые он позволяет себе, почти всегда отмечены печатью самобытности, никто на них не сетует. Эта свежесть, столь редкая в талантах, эта живость, исполненная простоты, сообщавшая облику д'Артеза столь благородную оригинальность, придали вечеру необыкновенное очарование. Д'Артез вышел вместе с бароном де Растиньяком, и тот проводил его домой. Разговор совершенно естественно зашел о княгине. Барон спросил д'Артеза, как понравилась ему княгиня.
— Мишель не случайно любил ее, — ответил д'Артез, — это необыкновенная женщина.
— Весьма необыкновенная, — насмешливо возразил Растиньяк. — По вашему голосу я слышу, что вы ее уже любите; не пройдет и трех дней, как вы будете у нее, и я достаточно знаю парижан, чтобы предвидеть, что между вами произойдет. Ну что ж! Я только умоляю вас, дорогой мой Даниель, не вмешивайте в ваши отношения своих денежных интересов. Любите княгиню, если чувствуете любовь к ней в вашем сердце, но помните о вашем состоянии. Она никогда ни у кого не взяла и не попросила ни одного ливра, для этого она слишком графиня д'Юкзель и слишком княгиня Кадиньян; но, насколько мне известно, помимо собственного состояния, весьма значительного, она растратила еще несколько миллионов. Как? почему? каким способом? никто, да и она сама, этого не знает. Я был тринадцать лет назад свидетелем того, как она за полтора года поглотила состояние одного премилого молодого человека и одного старого нотариуса.
— Тринадцать лет назад! — сказал д'Артез. — Сколько же ей лет?
— Вы разве не видели за столом ее сына, герцога де Мофриньеза? — ответил, смеясь, Растиньяк. — Молодому человеку девятнадцать лет. А девятнадцать и семнадцать составляют...
— Тридцать шесть! — воскликнул пораженный писатель. — Я бы дал ей двадцать.
— Она возражать не будет, — сказал Растиньяк, — но не беспокойтесь на этот счет; в ваших глазах ей всегда будет двадцать лет. Вы войдете теперь в мир самый фантастический. Вот и ваш дом. Покойной ночи, — сказал барон, заметив, что карета въехала на улицу Бельфон, где находился красивый особняк д'Артеза, — мы увидимся на этой неделе у мадмуазель де Туш.
Д'Артез позволил любви проникнуть в свое сердце, следуя примеру нашего дяди Тоби[12], то есть не оказывая ей ни малейшего сопротивления; его обожание исключало критику, восхищение было беспредельным. Княгиня, это прекрасное создание, одно из самых замечательных творений чудовищного Парижа, где все возможно как в отношении добра, так и в отношении зла, сделалась для него, — как бы ни опошлили несчастья нашего времени это слово, — ангелом во плоти. Чтобы понять внезапное превращение, которое пережил этот знаменитый писатель, нужно знать, в каком состоянии невинности одиночество и постоянный труд оставляют сердце и насколько любовь, сведенная к простой потребности и ставшая в тягость от общения с низкой женщиной, развивает желание и мечты, возбуждает сожаления и порождает необычайные чувства в самых высоких сферах души. Д'Артез был, в сущности, мальчишка, школьник — и это угадала проницательность княгини. Но почти такое же озарение совершилось в душе красавицы Дианы. Наконец-то она встретила человека незаурядного, о котором мечтают все женщины, пусть бы они и собирались сделать из него свою игрушку; авторитет, которому они согласны повиноваться, хотя бы ради удовольствия подчинить его себе; она нашла наконец исключительный ум, соединенный с непосредственностью сердца, которое еще не знало страсти; и, наконец, ей выпало необыкновенное счастье увидеть все эти богатства, заключенные в привлекательную форму. Д'Артез казался ей красивым, может быть, даже он и был таким. Несмотря на то что он приближался к критическому для мужчины возрасту — ему было тридцать восемь лет, — д'Артез сохранил еще свежесть молодости благодаря умеренной и целомудренной жизни, которую он вел, и, как все кабинетные люди и государственные мужи, отличался лишь умеренной полнотой. В юные годы в нем находили некоторое сходство с молодым Бонапартом. Это сходство еще сохранилось, насколько человек с черными глазами и волосами густыми и темными может походить на этого голубоглазого и русоволосого монарха; пламенное и благородное честолюбие, ранее горевшее в глазах д'Артеза, теперь как бы смягчилось под влиянием успеха. Думы, отягчавшие раньше его чело, теперь расцвели, лицо, прежде худощавое, пополнело. Те желтые оттенки, которые в молодые годы нужда накладывала на его лицо как отпечаток страстей, постоянно напрягающих свои силы в непрерывной и изнурительной борьбе, теперь сменились золотистыми тонами благополучия. Если вы внимательно вглядитесь в прекрасные лица античных философов, вы всегда подметите в них отклонения от совершенного типа человеческого лица, сглаженные, однако, привычкой к размышлению и постоянным спокойствием, столь необходимым для умственных занятий, и это определяет их своеобразие. Лица, наиболее полные тревоги, как лицо Сократа, приобретают в конце концов безмятежность почти божественную. Черты лица д'Артеза отличались величавой простотой и сочетались с выражением добродушия, детской непринужденности, трогательной благожелательности. Ему чужда была та всегда лживая вежливость, которой люди самые воспитанные и самые любезные пользуются в свете, чтобы придать себе качества, зачастую у них отсутствующие, и которая оскорбляет тех, кого они ввели в заблуждение. Ему, жившему отшельником, случалось иногда нарушать правила света; но странности его никогда никого не оскорбляли, делая еще более привлекательной его приветливость, — свойство людей, богато одаренных, которые умеют скрыть свое превосходство, не возвышаясь над уровнем окружающих, как Генрих IV, подставлявший свою спину детям[13], своим умом делившийся с глупцами.