Спустя пять дней Годиссар покинул утром гостиницу «Фазан», где проживал во время своего пребывания в Туре, и отправился в Вувре, богатый и населенный округ, ибо полагал возможным извлечь выгоду из умонастроения тамошних жителей. Он ехал рысцой вдоль плотины, столько же думая о том, что будет говорить, сколько актер, уже сто раз сыгравший ту же роль. Прославленный Годиссар ехал, беззаботно любуясь окрестностями, и продвигался вперед, не подозревая, что в веселых долинах Вувре найдет свою гибель его коммерческая непогрешимость.
Здесь необходимо дать некоторые сведения относительно склада ума жителей Турени. Общительный, лукавый, насмешливый, иронический ум, которым пропитана каждая страница творения Рабле, точно выражает туренский склад ума — ума острого, изысканного, каким и полагается ему быть в том краю, где так долго находился двор французских королей; ума пламенного, художественного, поэтического, сладострастного, но чьи первоначальные порывы быстро остывают. Мягкость воздуха, прелесть климата, известная легкость жизни и добродушие нравов скоро притупляют здесь восприимчивость к искусству, сужают даже самое широкое сердце, разъедают самую настойчивую волю. Пересадите туренца в другое место, и его природные дарования разовьются и породят великих людей — как это доказали в самых различных сферах деятельности Рабле и Санблансе, печатник Плантен и Декарт; Бусико, этот Наполеон своего времени, Пинегрие, который расписал большинство витражей в соборах, затем Вервиль и Курье. Таким образом, туренец, столь выдающийся вне дома, у себя предается блаженной лени, как индеец, растянувшийся на цинковке, или турок, возлежащий на диване. Он изощряется в насмешках над соседями, удовлетворяется этим и счастливо доживает свой век. Турень — это подлинное Телемское[9] аббатство, столь восхваляемое в книге о Гаргантюа; здесь, как и в творении Рабле, можно найти весьма любезных монашенок, вкусные яства, воспетые этим писателем. Туренская лень поистине божественна, она нашла великолепное выражение в народной прибаутке: «Туренец, хочешь супа?» — «Да». — «Принеси миску». — «А я уже не голоден». Что же породило эту мягкую леность, эти легкие и приятные нравы? Не веселый ли хмель винограда, не гармоничная ли сладость самых прекрасных пейзажей во Франции, не спокойствие ли края, куда не проникал ни разу враг? На эти вопросы ответа нет. Поезжайте в эту французскую Турцию, и вы тоже будете жить там в праздности, созерцании, неге. Будь вы даже таким честолюбцем, как Наполеон, или таким великим поэтом, как Байрон, все равно сила неслыханная, непреодолимая заставит вас забыть о стихах и претворит в наивные мечтания ваши честолюбивые замыслы.
Прославленному Годиссару суждено было встретить в Вувре одного из местных шутников, чьи тонкие насмешки уязвляют лишь совершенством самой насмешки, и с ним Годиссару пришлось выдержать жестокую схватку. Правы туренцы или нет, но только они очень любят получать наследство от родственников. Поэтому учение Сен-Симона в ту пору там особенно ненавидели и поносили, но так ненавидели и так поносили, как это умеют делать в Турени, с презрительной и озорной насмешкой, достойной страны веселых рассказов и шутливых проделок над соседями, с остроумием, которое день ото дня уступает место тому, что лорд Байрон называл «британским ханжеством». Остановившись в харчевне «Золотое солнце», принадлежащей Митуфле, старому гренадеру императорской гвардии, женатому на богатой владелице виноградников, и вверив хозяину свою лошадь, Годиссар, на свое несчастье, отправился к местному хитрецу, затейнику и острослову, которого взятая им на себя роль и природные свойства побуждали веселить своих земляков. Этот сельский Фигаро, некогда красильщик, был обладателем ренты в семь-восемь тысяч ливров, хорошенького домика на холме, пухленькой жены и цветущего здоровья. Уже десять лет он не знал иных забот, кроме как ухаживать за огородом и за женой, подыскивать жениха для дочери, играть вечерком в карты, разузнавать интересующие его сплетни, строить каверзы во время выборов, воевать с крупными землевладельцами и угощать приятелей вкусными обедами, гулять по плотине, ездить за новостями в Тур и изводить священника; единственно, что составляло драму его жизни, — это дожидаться, когда же ему продадут наконец земельный участок, вклинившийся в его виноградники. Короче говоря, он жил туренской жизнью, жил, как живут в захолустном городишке. Впрочем, он пользовался влиянием среди местных жителей, возглавлял мелких собственников, жадных и завистливых, со вкусом подбирающих и разносящих выдумки и злословие об аристократии, низводящих все до собственного уровня, враждебных всем, кто выше их, и с великолепным спокойствием невежд даже презирающих таких людей. Г-н Вернье — так звали этого незначительного человека, столь значительного в своем городке — кончал завтракать, сидя между женой и дочерью, когда Годиссар появился в столовой, из окон которой виднелись Луара и Шер, — в одной из самых веселых вуврейских столовых.
— Если не ошибаюсь, я имею честь говорить с самим господином Вернье? — спросил вояжер, изгибаясь с таким изяществом, словно спина у него была гуттаперчевая.
— Да, сударь, — ответил хитрый красильщик, окинув посетителя проницательным взглядом и сразу поняв, к какому типу людей он принадлежит.
— Я приехал, сударь, — продолжал Годиссар, — просить вашего просвещенного содействия и руководства мною в этом округе, где, как мне сказал Митуфле, вы пользуютесь огромным влиянием. Сударь, я направлен в департаменты, чтобы наладить предприятие чрезвычайной важности, основанное банкирами, которые хотят...
— Которые хотят нашими руками таскать каштаны из огня, — перебил, улыбаясь, Вернье, в свое время имевший дело с коммивояжерами и понимавший, к чему они клонят.
— Совершенно справедливо, — нахально ответил прославленный Годиссар. — Но вы, сударь, должны знать, раз уж вы столь проницательны, что можно заставить людей таскать для других каштаны только в том случае, если они видят в этом какую-то выгоду для себя. Прошу вас не смешивать меня с обыкновенными вояжерами, которые строят свой успех на хитрости и назойливости. Я уже не вояжер, сударь, но я был им когда-то и горжусь этим. Ныне я облечен чрезвычайно важной миссией, и люди понимающие признают во мне человека, отдавшего свои силы на просвещение родины. Соблаговолите выслушать меня, сударь, и вы убедитесь, сколь много приобретете от получасовой беседы, о которой я имею честь просить вас. Самые крупные банкиры Парижа принимают в этом деле настоящее, а не фиктивное участие, как это бывает в бесчестных аферах, которые я называю «мышеловками». Нет, нет, здесь совсем не то. Я бы никогда не согласился расставлять подобные ловушки для простаков. Нет, сударь, лучшие и наиболее уважаемые банкирские дома Парижа вошли в это дело в качестве заинтересованных и гарантирующих сторон...
И тут Годиссар выложил весь свой словесный товар, а господин Вернье продолжал его слушать с притворным интересом, что и ввело Годиссара в заблуждение. Но как только Вернье услышал слово «гарантия», он перестал обращать внимание на риторику вояжера; он обдумывал, какую бы сыграть с ним шутку, дабы избавить от этого вида парижских гусениц край, справедливо именуемый «варварским» теми дельцами, которым не удается там ничем поживиться.
В верхней части очаровательной долины, прозванной «Веселой долиной» за извилины и изгибы, которые возникают в ней на каждом шагу и становятся чем дальше, тем живописнее, все равно, идти ли вверх или вниз по этой красивой лощине, жил в окруженном виноградниками доме полусумасшедший человек по имени Маргаритис. Итальянец по происхождению, Маргаритис был женат, но бездетен; жена заботилась о нем с самоотвержением, заслужившим всеобщее признание. Несомненно, г-жа Маргаритис постоянно подвергалась опасности, живя бок о бок с человеком, у которого были разные причуды, — между прочим, он никогда не расставался с двумя длинными ножами и подчас грозился ее зарезать. Но кому не известно, с какой поистине трогательной самоотверженностью отдают себя провинциалы заботам о страждущих, — быть может, потому, что каждый осудил бы мать семейства, если бы она отправила ребенка или мужа в больницу на общественное попечение. Кроме того, кому не известно то отвращение, с каким провинциальные жители вносят плату в сто луидоров или тысячу экю, требуемую в Шарантоне и в лечебницах для душевнобольных. Когда кто-либо говорил г-же Маргаритис о докторах Дюбюиссоне, Эскироле, Бланше или других, она с благородным негодованием отвечала, что предпочитает оставить при себе и свои три тысячи франков, и своего «старика». Поскольку непонятные прихоти, которые безумие внушало старику Маргаритису, связаны с ходам этой истории, необходимо упомянуть о самых примечательных из них. Стоило только пойти проливному дождю, как Маргаритис выходил из дома и разгуливал с непокрытой головой по своему винограднику. Дома он ежеминутно требовал газету; чтобы ему не перечить, жена или служанка подавали ему старую газету департамента Эндр-э-Луар; и за семь лет он ни разу не заметил, что читал один и тот же номер. Быть может, врач не без некоторого интереса подметил бы связь между увеличением спроса на газету и атмосферными изменениями. Излюбленным занятием сумасшедшего было проверять влияние погоды на виноградники. Обычно, когда у жены его бывали гости, — что случалось почти каждый вечер, так как сердобольные соседки приходили поиграть с ней в бостон, — Маргаритис молча, не шевелясь, сидел в углу. Но когда на часах в большом стоячем футляре било десять, он вставал с механической точностью заводной немецкой игрушки, с последним ударом медленно приближался к игрокам, бросал на них взгляд, подобный безжизненному взгляду греков или турок, изображенных на бульваре Тампль в Париже, и говорил: «Ступайте вон!» Иногда этот человек вновь обретал свой былой разум, и тогда он давал жене прекрасные советы по части продажи вин; но в эти периоды он становился и крайне несносным, воровал из шкафов сласти и тайком пожирал их. Подчас, когда приходили постоянные их гости, он отвечал на вопросы учтиво, но чаще всего бормотал что-то несвязное. Так, например, даме, спросившей его: «Как вы сегодня чувствуете себя, господин Маргаритис?» — он ответил: «Я побрился, а вы?..» — «Не лучше ли вам, сударь?» — спросила другая, а он ответил: «Иерусалим, Иерусалим». Но обычно он тупо смотрел на гостей, молчал, и тогда жена говорила: «Старик мой сегодня ничего не смыслит». Два или три раза за пять лет, обычно в период равноденствия, случалось все же, что он вдруг свирепел от этого замечания, вытаскивал нож и орал. «Эта стерва меня бесчестит!» Впрочем, он пил, ел и совершал прогулки, как совершенно здоровый человек. И в конце концов на него перестали обращать внимание, словно он был мебелью. Среди прочих его чудачеств было одно, смысл которого никто не мог разгадать, — ибо с течением времени местные мудрецы принялись комментировать и толковать даже самые сумасбродные действия этого умалишенного. Он требовал, чтобы дома всегда был в запасе мешок муки и две бочки вина собственных виноградников, и не разрешал трогать ни эту муку, ни это вино. Но как только наступал июнь месяц, он с настойчивостью, свойственной сумасшедшим, начинал беспокоиться о продаже этого мешка муки и двух бочек вина. Обычно г-жа Маргаритис говорила ему, что продала обе бочки по невероятно высокой цене, и отдавала ему деньги; он прятал их, и ни жене, ни служанке, как бы они за ним ни следили, не удавалось подсмотреть куда.