— Тебя теперь это не касается, — сказал Гулько. — Поехала — и езжай.
— Так и что же, если поехала? Люди там остались или нет? Есть-пить им надо? И дела-то, если поглядеть, па копейку: верхний поясок, справа, где первые стоят, заварить да вытяжку приладить как следует — больше ничего и не прошу.
— Была бы сознательной — добилась бы сама. А то ты у нас умней всех: люди пускай плиту чинят, а ты справку у тети Груни справила и — тикать из совхоза.
— Почему у тети Груни? Я и в Арык ездила, в полуклинику. Два раза меня просвещали — всю болезнь списали. Тоже велят ехать… Разве бы я по своей воле от могилки бы, от доченьки-то, уехала? — Василиса Петровна громко высморкалась, и на глазах у нее заблестели слезы.
Аленке стало жалко Василису Петровну, и, подумав, что бы такое сделать ей приятное, она похвастала Димитрию Прокофьевичу:
— А тетя Василиса такие пластинки везет, каких у вас ни у кого и нету. Целый чемодан пластинок…
— А ты помалкивай! — быстро прикрикнула на нее Василиса Петровна и стала возиться и бормотать: — Ну и жарища, батюшки… Да туда ли мы едем? Как бы обратно с пути не сбиться…
— Всякие, всякие! — закатывая глаза, продолжала Аленка. — И «Тропинка милая», и «Омская полечка», и «Одинокая гармонь», и «Алабама»… Это танец такой — «Алабама».
— Значит это ты у нас все пластинки скупила — Гулько нахмурился.
— Она наговорит! — Василиса Петровна в сердцах толкнула Аленку локтем. — Она тебе навыдумывает!
— А что? — нерешительно говорила Аленка, чувствуя, что опять делает что-то не так. — Каждую на нашем патефоне проверяли… Не правда, что ли? Я с утра до вечера заводила, даже рука заболела — столько много было пластинок.
— Заводила и помалкивай! И кто ее за язык тянет? Нет, не доехать добром до Рыбинска с таким ребенком.
— Напрасно кричишь, — упрекнул Гулько Василису Петровну. — Бежишь от трудностей, так и говори. И ребенок здесь ни при чем. А то ездят, ищут, где за рубль два дают. А потом ребенок виноват.
— Как не совестно, Димитрий Прокофьевич? — огорчалась Василиса Петровна. — У Романа Семеновича больше вашего дел, а и он вник в мое положение. Меня же болезнь одолела. Я только на вид такая, а внутри вся износилась, сверху донизу.
— В совхозе уборочная, каждая лопата на счету, а ей приспичило болеть, — сказал Гулько. — В войну небось не слыхала, где что болит. Шуровала небось в две смены наравне с дизелем.
— То война.
— Опять недопонимаешь! Нынешняя уборочная, если хочешь знать, имеет международное значение. Каждая тонна хлеба удаляет войну. Ясно?
— А шут с ней, с войной!
— Как это — шут с ней?
— Она такая будет страшная, что я уж ее и не боюсь.
— К тебе, я вижу, не просто ключи подобрать, — протянул Гулько. — Значит, по-твоему, закономерно: в отделениях дожди, зерно температурит, а ты бежишь к старику на печку. Рабочий класс день и ночь на токах, а ты бегаешь по степи — пластинки скупаешь. Тоже мне шеф-повар: щи ушли, сгорела каша… — ввернул Гулько, но тут же и закаялся.
— А как я тебе стану стряпать, когда у меня, считай, плиты нету?! — пронзительно закричала Василиса Петровна. — Все лето сварку прошу, плиту заварить, а вам хоть бы что!
— У меня, кроме твоей плиты, тыща моторов на шее.
— Тыща моторов! Значит, и людей не надо кормить? Сам небось придет, так дай ему гущи, да понаваристей, да споднизу ему зачерпни… Тыща моторов! За чей счет я с донышка буду зачерпывать?
— Ладно, ладно, — попробовал утихомирить ее Гулько. — Не тебе обсуждать мою кандидатуру… С кем, интересно, ты там будешь плясать омскую полечку?
Но Аленка знала — когда Василиса Петровна сердилась, она становилась глухая и говорила беспрерывно, как радио.
— Мне на всех одинаково с базы отпускают! — кричала она. — Не глядят на фамилии, Гулько там или кто!
Долго шел бестолковый спор, из которого нельзя было ничего понять, кроме того, что спорщики устали и сердятся друг на друга за жару, за пыль и за то, что не видно конца дороге.
А Аленка выхватит из чужого разговора два-три слова и от нечего делать- оборачивает их в голове и так и эдак. Помянул Гулько про тысячу моторов, и Аленка задумалась на несколько километров. «Роман Семенович заведует людьми, а Димитрий Прокофьевич — моторами, — размышляла она. — Конечно, Роман Семенович — директор, он и выбрал, что полегче. С людьми что!.. Люди все одинаковые, а моторы разные. У трактора заводятся от ломика, у самосвалов — от ручки, у легковушек — сами собой. У электростанции движок без ремня, у насосной станции — с ремнем, у зерномета маленький моторчик, электрический. И у транспортера электрический. И у погрузчика электрический. — Аленка наморщила лоб и стала припоминать, зачем это она перебирает моторчики. Но такая стояла жара, что Аленка забыла, откуда потянулась ее думка, и стала размышлять о чем попало, с надеждой как-нибудь, невзначай, набрести на верную тропку. — К моторчикам подходить нельзя, хоть они и маленькие. А подойдешь — так током вдарит, что сгоришь дотла и дыма не останется… А там всюду таблички нарисованы — смерть и два мосла… А летом орел налетел на провода и стукнулся мертвый наземь… А одну табличку со смертью кто-то сорвал со столба и прибил на двери столовой… А на другой день поставили шеф-поваром Василису Петровну. В столовой стало чисто и стали давать сладкие компоты…»
Мысли текли сонно, лениво, и, покорно вздохнув, Аленка продолжала думать, о чем думалось. А думалось ей о том, что в столовой делают сладкие компоты и горячую пищу возят на квартиры, и один раз она ездила с термосами на папин квадрат и сидела на лошадином черепе…
Папа был весь перемазанный, у него тогда не заводился трактор. И лицо и руки у папы были вымазаны черным маслом. Аленке пришлось самой совать ему в рот папироску. А подъехал Димитрий Прокофьевич и не успел подойти — мотор завелся. Папа сказал про трактор: «Хозяина испугался!» А Димитрий Прокофьевич рассердился на трактор, почему он сам завелся, и стал кричать, зачем главного механика срывают с дела, что он не пешка, что он — было время — беседовал с самим Орджоникидзе и что его зовут работать на ремонтный завод в Москву…
«Ага, — обрадовалась Аленка, — я о том думала, что Димитрий Прокофьевич — хозяин над всеми машинами и машины его боятся. Как подойдет к самосвалу, так он и заведется. Наверно, в Димитрии Прокофьевиче есть какое-то электричество. А вот сейчас уехал Димитрий Прокофьевич — и машины остались без хозяина. Засорится трактор — и некому помочь. А трактора засоряются часто, особенно когда дует степняк. Вот как сегодня. Ох, наверное, много сейчас стоит машин на полях! Люди, наверное, бегают, кричат: «Где Гулько?», а его нет нигде».
Аленка испугалась и спросила:
— Вы надолго в Арык, Димитрий Прокофьевич?
— Положили три дня, а не знаю. В три дня не обернешься с этим вопросом. — Гулько обрадовался случаю отвязаться от въедливой поварихи и стал разъяснять обстоятельно: — К нам поступает исключительно этилированный бензин, вот какая история. А заправка на местах не организована. Как правило, шофера опоражнивают емкости ведрами.
— А нельзя? — вежливо спросила Аленка.
— Тебе говорят — этилированный бензин. Свинец. Отрава. Я еще летом ставил вопрос: надо организовать колонки. Тогда отмахивались — до уборочной, мол, далеко. Вот и домахались до осени. А тут, конечно, инспекция. Кто виноват? Ясно — главный механик. Составили акт, записали выговор. И давай езжай куда хочешь, добывай насосы Гуро. А как я их добуду? Что это — грибы? Это не грибы, а насосы Гуро.
Гулько надулся и стал смотреть в пустое бледно-зеленое небо. Солнце пошло под уклон и уже не грело. Воздух был прозрачен,
Пыль, взбитая колёсами, стояла, как длинный крепостной вал.
— Подумаешь, хозяйство! — продолжал Гулько. — Зерновой совхоз — только и всего… А я миллионами ворочал. Меня на ремзавод в Москву приглашают! Квартиру дают, перносальную «Победу»… Со мной, если хотите знать, сам товарищ Орджоникидзе беседовал.