Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Они не могли наговориться. Андрей Дмитриевич рассказал, что было с ним за это время. Он написал письмо Горбачеву. И заявил главврачу Обухову, что если он не получит ответа от Горбачева, то оставляет за собой право возобновить голодовку. Андрей Дмитриевич был очень истощен. Но Елена Георгиевна отметила, что он был спокойнее и как-то внутренне сильнее, чем в сентябре 1984 года, когда его вот так же освободили из больницы. Ему казалось, что во время насильственных кормлений ему давали психотропные вещества и что под их влиянием у него возникало желание отказаться от голодовки. Но главным было бесконечное беспокойство за жену.

У Сахарова бывал Соколов, следователь КГБ, который предупредил, что никогда его просьба не будет выполнена и что ему надо отказаться от своих прежних выступлений, говорил, что Боннэр плохо влияет на него.

Андрей Дмитриевич убеждал Елену Георгиевну, что ему обязательно надо снова объявить голодовку. Потом вдруг начинал говорить, что есть надежда на лучшее, что, может, и удастся обойтись без возобновления голодовки. Елена Георгиевна отметит: «Мне кажется, ему было страшно и так хотелось избежать повторения. Потом он как-то сразу уснул… Андрей плохо спал в первую ночь дома, он плакал во сне, и я его дважды будила. Во сне ему казалось, что он все еще (или снова) в больнице».

То были счастливые две недели. У них были длинные-длинные утренние беседы, завтрак растягивался на часы, они говорили, говорили, говорили. Он рассказывал ей о своих попытках передать хоть какую-то информацию, она ему — о своих. Дни проводили на природе, уезжали на машине в какой-нибудь перелесок, собирали там грибы, слушали голоса. Их постоянно снимали, кадры демонстрировали Западу: смотрите, академик Сахаров не голодает, а наслаждается жизнью, он очень любит гулять на природе. Простодушный западный человек послушно глотал эту патоку.

25 июля 1985 года Сахаров вновь объявил голодовку. Известил об этом телеграфом Горбачева. 27-го он вышел на балкон. Елена Георгиевна налила себе кофе, предварительно плотно закрыв дверь, чтобы до Андрея Дмитриевича не донесся соблазнительный запах.

В коридоре на всякий случай держали сумку, в которой белье, принадлежности для бритья и умывания, транзисторный радиоприемник, бумага, очки и другие нужные мелочи. Они знали, что за ним могут прийти в любой момент. Пришли.

Звонок в дверь! Доктор Обухов с командой — как обычно, восемь человек. Главврач, игривым тоном: «Ну, что ж, Андрей Дмитриевич, мы за вами». Боннэр, как представила, что его будут валить на диван, делать укол, тащить в машину, подошла к мужу и сказала: «Андрюшенька, иди так, не надо сопротивляться». Люди в белых халатах взяли его под руки и повели. Он не сопротивлялся.

И опять потекли для нее пустые дни, быстрые и одновременно медленные. Чтение, штопка никому не нужных вещей, мытье стен, иногда нужное, а иногда ненужное, возня с цветами. Все это через силу, сжав себя, как в кулак. Она не худела, того чувства отвращения к пище, которое остро проявилось в первые три месяца отсутствия мужа, больше не было. По вечерам, как маятник, мерила шагами балкон, вслух читала стихи, чтобы не разучиться говорить. И чтобы ответить себе на вопрос: «Кому и зачем нужна поэзия?»

А вопрос нужно было ставить так: ради кого они вступили в борьбу с системой? Ради чего эти мучения? Самый простой ответ: ради народа. А заслуживает ли народ этих жертв? Достоин ли он страданий великого человека? Помните вопль учительницы из Казахстана Казаковой с трибуны Первого съезда народных депутатов, обращенный к Сахарову: «Товарищ академик!.. Я приношу всеобщее презрение Вам». И гром злобных аплодисментов.

Однажды Боннэр пошла на Страстную Пятницу в церковь. После службы сидела на лавочке у церковной ограды. Рядом присели несколько женщин и стояли два мужика. Вели вполне спокойный и мирный разговор. Один из мужчин сказал женщине, что сидела рядом с Боннэр: «Пойдем, скоро темно будет, а хулиганья развелось». Женщина поднялась, кто-то из сидевших сказал со злобой: «Да стрелять их надо побольше». Мужчина поддержал: «Это правильно, перестрелять всех». — «Ну, уж и всех! — не выдержала Боннэр. — Всех, может, все-таки не стоит». — «Нет, стрелять, — убежденно продолжил второй мужик, — а то пораспустились, никакого порядку». И третья женщина сказала: «Круче надо, круче». — «Да было уже круче, куда еще?» — снова влезла в разговор Боннэр, хотя уже осознавала бесполезность любых аргументов. Встала и пошла, а сзади послышалось неодобрительное шипенье, будто она и распустила молодежь.

Они страдали за этот народ, который мечтал об одном: чтобы пришел новый Сталин и стал стрелять всех подряд. Владимира Буковского спросили: «Вы пойдете на баррикады за этот народ, за эту страну?» Он ответил: «На баррикады идут за себя. За свое чувство достоинства».

Никак не удавалось передать информацию во внешний мир. Никак! А внешний мир переживал. Где Сахаров? Международный Красный крест объявил Сахарова в розыск — тщетно. Алексей Семенов, сын Боннэр, объявил голодовку перед зданием советского посольства в США. Один из московских физиков заметил по этому поводу: «Вот до чего Боннэр жестокая, теперь она заставила голодать сына». Ему возразили: «Но как она может заставить что-то сделать сына, если она не может ни написать ему, ни позвонить?» — «Ну, это она найдет как». Жесток человек. И труслив. Или глуп?

Зимянин: «От Боннер никакой порядочности ожидать нельзя. Это — зверюга в юбке, ставленница империализма»

Вдруг Елену Георгиевну повезли в КГБ. Вводят в большой кабинет, где ее чуть ли не с распростертыми объятиями встречает некто в элегантном костюме — ухоженный плотный мужчина. Говорит: «Елена Георгиевна, мы с вами уже встречались во время следствия по дневникам Кузнецова. Моя фамилия Соколов». Да, было такое самолетное дело, давно, в 1974 году. Судили группу евреев, которая хотела захватить самолет местной авиалинии АН-2 и улететь в Финляндию. Боннэр была на суде, и сделала запись процесса. Она не запомнила следователя в лицо, не узнала бы его, встреться они на улице, но фамилия запала в память.

Боннэр разревелась. Она-то боялась, что ее привезли в КГБ, чтобы сообщить о смерти Андрея Дмитриевича, но по виду Соколова сразу поняла, что Сахаров жив. Жив! Она плакала, а кагэбешник ее утешал: «Да что с вами!» Наверно, подумал, что она расчувствовалась, увидев его после стольких лет разлуки.

Она успокоилась, и начался, собственно, разговор. Соколов для начала попугал ее: мол, будет хуже, если она попытается передать информацию в Москву, может никогда больше не увидеть своих детей. Сказал: «С Андреем Дмитриевичем все в порядке. Все хорошо». Она: «Что же хорошего? Он голодает». — «Какая голодовка! Никакой голодовки и нет». Соколов, видимо, считал, что если человека насильно кормят, то это уже не считается голодовкой. Видимо, они так и докладывали Горбачеву: никакой голодовки нет, это все злостные выдумки западной пропаганды.

Прощаясь, Соколов, мило улыбаясь, поинтересовался: «Елена Георгиевна, ну сколько вам еще инфарктов надо?» Заботливый…

Боннэр много позже пришла к выводу: Горбачев к тому моменту уже дал указание КГБ разобраться с Сахаровым. У них шла своя борьба, и было неясно, кто сильней: Горбачев или КГБ? Судьба Сахарова зависела от исхода этого поединка.

5 сентября Елена Георгиевна была дома. Вдруг входит Андрей Дмитриевич. Она радостно кинулась к нему, но он остановил ее: «Не радуйся. Я не надолго». Видимо, у нее было такое лицо, что он сразу же объяснил: «Ко мне приезжал Соколов, он просит тебя написать некоторые бумаги…» Она не дослушала: «КГБ — на три буквы!» Андрей Дмитриевич, спокойно и тихо: «Дослушай». Она замолчала. Он продолжил: «Тебя просят написать, что если тебе будет разрешена поездка для встречи с матерью и детьми и для лечения, то ты не будешь устраивать пресс-конференций и общаться с корреспондентами». Когда она поняла, что от нее требуют только закрыть рот для прессы, закричала: «Да ради Бога!»

19
{"b":"128321","o":1}