«Бессмертья, может быть, залог»! «Может быть», на котором всё держится, «может быть» – вызов, надежда, заклинание, прорыв в неизвестность, почти уже победный клич, волшебное сверкающее над всей русской поэзией «может быть» – лишнее!
* * *
Вторжение разночинцев в нашу литературу совпадает с порчей языка, или, вернее, – привело к порче. Белинский, духовный отец разночинцев, писал, в сущности, «никак», то есть серо, бескостно, и эту свою бескостно-серую манеру передал Чернышевскому, Добролюбову и другим. Из людей того же идейного лагеря сопротивление у Герцена, читать которого – истинное наслаждение. Отчасти у Писарева (до крепости), который должен бы ещё дождаться справедливой оценки, сколько бы ни наболтал он мальчишеского вздора.
Но манера Белинского привилась. Благодаря ей легко стало писать без помарок, страниц десять в полчаса, «блистательно», как тот же Чернышевский сказал о Добролюбове, имея, очевидно, о «блистательности» представление совсем особое. К концу века мы докатились до Скабичевского, а от него по прямой дорожке к языку советских газет. Однако всё-таки по былым цветочкам нельзя было ждать теперешних ягодок!
Иногда, читая московские газеты и журналы, думаешь: ну хорошо, несравненная мудрость Ильича, необыкновенно глубокие указания Никиты Сергеевича по вопросам творчества и все прочее, – пускай, пускай! Но почему всё это изложено таким сверхдубовым, сверхканцелярским, обезличенным языком? И в чем тут дело: в российской подспудной, исконной тупости, прорвавшееся во всю ширь наружу и мстящей за годы и годы унижения? или в том, что данный общественный строй обусловливает соответствующий литературный стиль? То есть виновата ли наша матушка-Русь православная и охотнорядская или виноват коммунизм, который всюду привёл бы к тому же?
Второе предположение вероятнее. И, если вдуматься, страшнее.
* * *
«Проблема» – не совсем то же самое, конечно, что «вопрос». Но в девяти случаях из десяти можно без ущерба вместо «проблемы» сказать «вопрос», даже в десятом, неудачно случае «вопрос» всё-таки лучше.
Боязнь иностранных слов тут ни причём. Есть множество иностранных слов вполне приемлемых, равноправных со словами русскими. Такие, как «проблема», отталкивают не стилистически, а психологически, а отмыть их от всего, что к ним приросло, трудно…
«Пастернак поставил проблему Бога». «Проблема смерти в новейшем американском романе»…
Психологически что за этим? Эстрада, роговые очки, мягко поблескивающие, высококультурные глаза, приятные жесты, скрыто-самодовольная улыбка. Фрейд? Ну, как же, разумеется, Фрейд, как же теперь без Фрейда! Пикассо? Я давно уже указывал, что Пикассо… Необходимо заметить, что и влияние Эйнштейна…
Словом, «сублимированный», многоликий, всепонимающий, всеодобряющий, бессмертный Луначарский. «Проблемы», победоносно разрешаемые на каждом шагу. Оттого и даёшь себе слово обходиться без «проблем».
* * *
От поэзии условно-поэтической, от «поэзии» в кавычках до завуалированной пошлости – рукой подать.
Пушкин, как метод, как отношение к творчеству, как антипоза, выше и чище Блока. Не сравниваю таланты. Но Пушкин сгорел бы от стыда, если бы написал о «черной розе в бокале» и о какой-то дуре, розу получившей и полной «презрения юного». Другие времена, другой век? Да, может быть. Но идти по течению века вовсе не обязательно. Блок на своих редких вершинах – прекрасен, навсегда, без допустимости какого-либо «пересмотра», но Блок средний, включая, конечно, и «Двенадцать», – тягостен.
Меня всё чаще корят Цветаевой. «Замечательный поэт, а вы упираетесь или просто не понимаете!» Недавно я – как бы в своё оправдание, в своё «понимание» – узнал, что самым любимым её русским стихотворением было фетовское «Рояль был весь раскрыт»… Человек вест в том, что он любит, и не всё ли мне равно, при таком выборе, что Цветаева была действительно очень даровита!
* * *
Кстати, по поводу «Двенадцати».
Когда поэма только что появилась, Сергей Бобров, умный человек, где-то написал: «горький пустячок». Я до сих пор помню своё тогдашнее возмущение. А теперь думаю: как это было верно!
* * *
Хамы и снобы.
В наших литературных спорах это разделение становится основным. Одни считают своих противников хамами, другие в ответ – снобами.
Обмен любезностями даёт литературной полемике окраску, даже если до открытой перебранки дело и не доходит.
* * *
По Гёте, духовная культура складывается из чувства жизни и чувства смерти (не то у Эккермана, не то у канцлера Мюллера, не помню точно, но за смысл ручаюсь. Вероятно, у Мюллера, который был умнее Эккермана и лучше знал, что следует записать).
В согласии со своей натурой Гёте добавил, что необходимо равновесие. Замечательно, однако – и лишний раз доказывает, какой это был необыкновенный ум, – что преодоление чувства смерти он желательным отнюдь не считал.
В России равновесия не было. В самом глубоком, что Россия дала, было 51% чувства смерти и 49% чувства жизни: стрелка весов неизменно клонилась влево. Оттого мы действительно «самый неклассический народ в мире», по диагнозу Ницше. Оттого и о Пушкине, вопреки ходячему утверждению, далеко ещё не «все сказано».
* * *
У Пастернака в романе много такого, что трудно забыть. Но у него слишком «геттингенская» душа, и символически ему очень были бы к лицу «кудри до плеч». Он в Германии учился, и голубоглазый, мечтательный немецкий студент жив в нём до сих пор. Сердце не совсем в ладу с разумом и притом сильнее его. Музыка Шуберта, не музыка Моцарта.
* * *
«Об уменьшительной степени у Достоевского»: тема для диссертации трудолюбивого молодого слависта.
Пальтишко, пиджачишко, вещичка, старушоночка, ребеночек, «узкий мучительный следок», пьяненький, гаденький, «ваше возможное возраженьице», – и так далее, до бесконечности.
Стоило бы всё это собрать, классифицировать, подытожить, сделать выводы. Необыкновенно характерно, необыкновенно важно, чтобы как следует Федора Михайловича понять, ощутить: будто фиоритуры в самых патетических мелодиях.
Отчасти из-за этих фиоритур его иногда и неловко читать (но это уже не для диссертации). Хочется отвернуться, отвести глаза. «Аркадий, не говори красиво», хотя бы и навыворот. Пиши без ужимок.
* * *
Едва ли не самая важная тема нашего времени сходится с темой К. Леонтьева. Но Леонтьев не видел в ней вопроса, притом «проклятого», и, в парадоксальном сочетании эстетической гениальности с моральной слепотой, не допускал колебаний при решении.
Что нужнее – культура узкая и глубокая, доступная лишь «элите», которая по своему убеждению и движет человечество вперёд? или другая, расплывшаяся в ширину, сравнительно плоская, пресная, но, худо ли, хорошо ли, приобщающая всех к своим оскудевшим богатствам?
В том, что мир мало-помалу сереет, обезличивается, идёт к ненавистному Леонтьевым «всемству», сомнений быть больше не может. Но нет ли в этом и непреложной правоты? Эстетика не грешила ли безразличьем и самодовольством? С взаимного ли согласия одни творили, а другие молчали и удобряли для творчества почву? Красота мира не должна ли быть разделена по крохам, – «разбазарена», скажут некоторые, – во имя того, чтобы каждый получил свою долю в ней?
Об этом у нас когда-то верно и умно писал Лавров. Весь Некрасов – об этом. И сам Леонтьев на пороге смерти дрогнул, сдался, с великой горечью признав, что христианство – против него.