Этот малый скоро станет монстром пения. Барберан, ты должен будешь взять у него интервью.
– Чувак, если хочешь, я возьму два. Одно у певца, а другое у монстра.
Квартира Итцель находилась в переулке Роситас, узкой улочке между площадью Мольвьедро и улицей Сарагоса, но даже по ней мы прошли в плотном окружении толпы любопытных и пятнадцати японских туристов. Когда Малыш-из-кареты выхватил трубу и заиграл, а Барберан выстрелил несколько раз, улица превратилась в арену массовой демонстрации: заспанные детишки, страдающие бессонницей студенты, пухлые домохозяйки, не упускающие случая пьяницы и заскучавшие телезрители – все высыпали на улицу, но только не Итцель. Но я знал, что она была дома, потому что я видел ее сияние.
Согласно сценарию мы начали «Гвоздиками, гвоздиками» и под крики «браво» восторженной публики перешли сразу на «Возвращаться, возвращаться». Соседи упоенно хлопали в ладоши, а одна сеньора даже смахнула нежданно навернувшуюся слезу, но Итцель не выходила. Тогда Малыш-из-кареты сказал мне, что не остается иного средства, как «жанятьша рукоприкладштвом», и когда я уже было подумал, что вот сейчас он вытащит нож, чтобы устроить мне «жамеш на крови», он, к моему счастью, приложил руки к клапанам своей трубы и выдул первые аккорды «То, что я бросаю, снова никогда не поднимаю». И привлеченная таким моим презрением, Итцель появилась на балконе.
Люди не верят в любовь до тех пор, пока не увидят ее воочию, и вслед за блистательным появлением Итцель толпа разразилась оглушительной овацией, которую поддержали даже жандармы, вызванные какой-то доброй душой. Как и было задумано, я встретил ее «Королем», а затем покрасовался, исполнив «Кукареку, Палома», но для того чтобы напомнить ей о моем чистом и высоком страдании влюбленного создания, я драматично рассыпал перед ней сокровища одной из самых душедробительных ранчер бессмертного Хосе Альфредо Хименеса: «Она». Я никогда не узнаю, виной ли тому неумеренные рыдания домохозяек или вызывающие дрожь стенания Йети-из-Кантильяны, но, несомненно, Итцель побледнела от волнения, когда я зашел на последний куплет:
Она захотела остаться,
увидев мою печаль,
но предначертано было
мне ночью
любовь потерять…
Непередаваемый восторг овладел мною, когда я услышал, как она с нежностью в голосе сказала: «Подожди-ка меня немножечко, я сейчас спущусь, мой король», и тут, заглушая барабанную дробь севильяны [227], до меня донесся голос Ребольо: «Боюсь, что телке уже вставило». Сколько я мечтал об этом моменте: Итцель передо мной, едва не сшибленная «Поездом отсутствия». Ее, почти летящую над брусчаткой улицы Роситас, Барберан встретил фейерверком из своего пистолета. («Чувак, да ради такой женщины я готов парковать машины на фестивале в Ла-Аламеде [228]»).
До сих пор я не сосредотачивался на качестве звучания моих ранчер, но на кону стояло мое счастье, и я с ужасом заметил, что Ребольо выдавал фальсеты [229] чересчур фламенкские, а трагические «ай» Йети-из-Кантильяны подходили скорее не для жаждавшего умереть от любви, а для уже давно сыгравшего в ящик. Тем не менее Итцель со счастливой улыбкой смотрела на меня, и я думал, что пора бы Малышу-из-кареты вонзить в меня кинжал, чтобы моя возлюбленная, увидев, что я «жамешан на крови», никогда бы меня больше не разлюбила. В таком волшебном оцепенении я и пребывал, когда Итцель поцеловала меня.
Итцель светилась от удовольствия и вдруг забормотала какие-то извинения («Мне как-то неловко, мой король, потому что у меня нет даже и бутербродика, чтобы угостить твоих музыкантов»), и так как я на тот момент был самым счастливым немым на просторах Южной Европы, Малыш-из-кареты изящно протянул мне руку помощи. («Обошраться и не жить, как шеньорита прекрашна».) Итцель расплылась от удовольствия и призналась мне, что ей никогда не пели серенады («Не знаешь, сколько стоит нанять марьячи, мой король?»), и я обрадовался, что впервые оказался первым. («Ка-яя такша у марьяши, шеньорита?») Ребольо попал самую точку, Итцель, похоже, вставило насчет меня уже почти до самой печенки («Еще немножко, и я бы тебя тогда грохнула, потому что на меня напало прямо бешенство, когда я увидела, как ты болтаешь с этими дешевыми потаскухами»), и я был не способен поверить, что есть в мире что-то более ценное, нежели ее убийственное бешенство. («И школьким пешо равняетша одна пешета, шеньорита?»)
Следуя кодексу марьячи, мы вскоре распрощались с богиней индейцев майя, и с мыслью размазать себя на паре горячих бутербродов двинулись в сторону бара «Винсенте» по многолюдному переулку под возгласы одобрения и аккорды «Кукарачи». Итцель любила меня! Она мне этого не сказала, но я чувствовал это. Если ты красив, ловок в речах и богат, то поводов для ошибки тут гораздо больше, но когда ты безобразен, неуклюж и беден, ты никогда не ошибешься, потому что наши предчувствия – это те чувства, что никогда не выходят из нашей чернильницы.
– Надо заценить прелести этой долбаной девахи.
– Чувак, ты же слышал, как она разговаривала? Тискаться с мексиканкой, должно быть, то же самое, что целоваться с Кантинфласом [230].
– Ну и деревня же ты. Сразу видно, тебе незнакома эта долбаная Даниэла Ромо [231].
Ребольо и Барберан хотели отпраздновать мою победу в «Ла-Карбонерии», так что мы попрощались с Малышом-из-кареты и Йети-из-Кантильяны, которые тем же утром должны были ехать паломниками в усадьбу какого-то аристократа («Херцогу нравитша нашинать праздник шоледадой и заканшивать его булериями [232]. Как и шеньорам в штарину»). Малыша-из-кареты я утопил в объятиях, а Йети-из-Кантильяны утопил меня самого. Благодарность была взаимной, потому что благодаря чарро, исполняющим фламенко, я завоевал Итцель, а благодаря Итцель подскочила котировка серенад марьячи в Андалусии. Несомненно, что после «Экспо-92» [233] Малыш-из-кареты получит золотую вставную челюсть, инкрустированную драгоценными камнями.
В «Ла-Карбонерии» мы, одетые мексиканцами, все время поющие кумбии, гуарачи, корридо, вальсарии и, конечно же, ранчеры, вызвали сенсацию. В латиноамериканском головокружении вечеринки Барберан обнажил, как клинок, свое верное либидо, а Ребольо пленил группу путешествующих автостопом американок своей новой славой жеребца-осеменителя с берегов Рио-Гранде [234]. Я хотел разделить с моими друзьями то бесконечное счастье, которое они подарили мне, и ни на мгновение не усомнился в этом, когда Ребольо подошел ко мне за первой лингвистической помощью, хорошенько закрутив в спираль талию очень важной американки.
– Ты же говоришь по-английски, ё-мое. Переведи-ка ей, пожалуйста.
– О чем речь, Ребольо.
– Скажи ей… Скажи, что я подарю ей благословенный рай.
– Черт подери, я не знаю, поймет ли она меня.
– Тогда скажи ей, что я вставлю ей с видом на Хельвес [235].
– Приятель, это тоже нельзя.
– Ты скажи ей, что она у меня ослицей заревет, хрень ее за ногу.
И так как на следующий день мне с Итцель нужно было работать в архиве, я ушел из «Ла-Карбонерии», как только Ребольо и Барберан принялись за дело, предусмотрительно размягчив моей музыкой женскую массу. По дороге домой я вспомнил давний вечер, когда ходил в кино с Кармен, и обрадовался, что наконец-то судьба повернулась ко мне лицом. Есть мужчины, способные соблазнить тринадцать женщин за один год, а есть мужчины, которые не в состоянии соблазнить и одной женщины за тринадцать лет. Однако благодаря моим друзьям мои мечты целиком и полностью сбылись, пускай даже и на тринадцатый год.