– С чем?
– С культурными акциями движения.
– А-а, конечно.
Это был мой первый день, который я прожил евреем, и я в этот день был одержим тем неистовым безумством, которое вселяется в обращенных. На протяжении истории человечества миллионы людей вынуждены были отречься от иудаизма, чтобы быть принятыми в обществе, а я ради этого должен был чуть ли не первым принять иудаизм. Если бы я был более упорен в освоении наук и искусств, я мог бы даже стать Марксом, Фрейдом, Вуди Алленом [137] или каким-нибудь другим гениальным еврейским комиком. Я уже думал о заоблачных высотах. Поэтому, когда кое-кто из моих учеников в «Трене» захотел узнать, что я делал в «Ханоаре», я гордо ответил, что я был там, потому что скоро стану евреем. И так как я уже знал, что они мне на это скажут, то гордости моей не было предела, когда я ответил им на их вопрос.
– На это нужно взглянуть.
– Как скажете, сеньоры.
– Идем в туалет!
Однажды Джеки позвонил мне, чтобы сообщить, что вот-вот начнется игра по захвату «дегеля», и почему бы мне не воспользоваться случаем и не присоединиться к группе. Честно сказать, игра была очень странной, поскольку не было ни мяча, ни экипировки, ни судьи, зато в беззвучной борьбе вокруг какого-то знамени участвовали все – от мала до велика. И вдруг я увидел ее: моя обожаемая Ребека находилась в бедственном положении, борясь с тремя мальчишками, которые со всех сторон наседали на нее. А поскольку из новообращенных евреев именно мне довелось нести дегель, я ринулся на площадку на защиту моего знамени.
В круговерти битвы я осознал, что бились здесь по-настоящему, и удары и пинки, которые я видел на самом верху, были ударами и пинками прежде всего в самом низу. Кто защищал дегель? Кто нападал на знамя? Этого нельзя было разобрать во всеобщей свалке. Мою Ребеку втаптывали в землю, и я, охваченный праведным гневом, понесся к ней.
Я бежал, уворачиваясь от сыпавшихся на меня со всех сторон ударов, пока меня не остановил захват сзади. Когда я обернулся, чтобы узнать, кто это такой, то тут же нарвался на полчища детишек, которые, словно пираньи, накинулись на меня. Сколько им было? Двенадцать? Тринадцать? Я так увлекся срыванием с себя последней пираньи, что не заметил, как сбоку подскочила одна толстушка и с размаху врезала мне в челюсть, опрокинула меня на пол, и всякий, кто потом пробегал мимо, не гнушался лишний раз что есть силы пнуть меня. Несмотря на побои, у меня все еще остались силы, чтобы дохромать до Ребеки, встать лицом к лицу с ее противниками и обратить их в безоглядное бегство. Никогда в жизни я не смог бы себе представить, что, увидев меня таким избитым и таким влюбленным, она так заедет мне ногой, что я как подкошенный грохнусь на пол. Впервые в жизни моя возлюбленная била меня, но я таки добился ее внимания.
Потом Джеки объяснил мне, что эта игра имела своей целью закалить тело и дух молодых людей из тнуа, поскольку многие из них отправятся в Израиль, и алия [138] – это не пустяк. В «Ханоаре» эти подростки познавали одну из форм мошавы [139], чтобы познакомиться с жизнью в Израиле, и хахшару [140], чтобы научиться защищать собственную жизнь и жизнь своего народа. И в этом воспитательном процессе не делалось различий между полами и возрастами. «Вот это и есть мифкад», – изрек он. В тот вечер я вернулся домой, ощущая себя полностью разбитым, и думаю, что я скорее потерял сознание, нежели заснул.
В следующий понедельник Ребека отыскала меня на перемене, чтобы спросить, правда ли, что я хотел стать евреем. «Этого я хочу больше всего», – ответил я, чувствуя неимоверное желание получить от нее еще один пинок. Ребека улыбнулась и попросила, чтобы я называл ее Беки, как все на свете. И тогда я ощутил себя единственным человеком на этом свете.
– А ты собираешься стать евреем ашкенази или сефардом?
– Как и ты, Беки.
– У нас дома все сефарды.
– Так и я так же.
Ребека меня восхищала. Ученицей она была отменной, и ее поступление в университет не вызывало никаких сомнений; на неделе мы болтали на переменах, и она даже увлеченно, с горящими глазами преподала мне первые уроки иудаизма, но больше всего мне нравились пендели, которые она не скупясь отпускала мне, когда мы играли в завоевание дегеля в «Ханоаре». Каждый получал удовольствие от того, от чего мог. Мама же тревожилась, видя мои синяки, с которыми я в выходные приходил домой, и каждый раз заставляла меня клясться, что я снова не встал на ролики. Понятное дело, что-то у нее вызывало подозрение, и прежде всего, когда я ей говорил, что вот такой был хедер [141] у квуцы [142], когда у нас была асефа [143] в тнуа. В одну из суббот Джеки сказал мне, что раввин из «Минхаг Сефарад» уже узнал, что кто-то заявил, что хочет стать сефардом, и, стало быть, он желает познакомиться со мной. Поскольку Джеки был мазкиром, он ответил раввину, что я нахожусь под его покровительством, но раввин упорствовал, и Джеки передал мне его просьбу прийти на следующий день в синагогу сефардов.
– Почему ты не посоветовался со мной? – упрекнул меня Джеки. – Раввин ашкенази не такой придирчивый.
Но я всегда ладил со священниками, а раввины ничем от них не отличались.
– Не вздумай только сказать ему, что ты влюбился, – снова предупредил меня он. – Нельзя обратиться в иудаизм ради любви.
Но Джеки не знал, что ради любви я обращусь во что угодно.
Синагога сефардов находилась не в столь популярном районе, как Пуэбло Либре, но тем не менее она стояла на улице Энрике Вильяра в Мирафлоресе среди деревьев и кафе-мороженых. На пороге синагоги я еще раз проверил мой тильбошет [144] и подвязал аниву [145] на шее, поскольку не хотел, чтобы раввин заметил мою оплошность с одеждой. Однако смысла в этом не оказалось никакого, потому что, завидев меня, раввин покачал головой и строго воскликнул, что евреям не нужна униформа. «Человеку веры достаточно талита [146]», – подчеркнул он. Все начиналось не очень хорошо.
Меня удивило отсутствие меблированного и иконографического убранства, которое всякий предполагают увидеть в религиозных храмах, хотя я изобразил на лице абсолютную естественность и без малейшего промедления заявил раввину, что хотел бы обратиться в иудаизм. Привыкнув к деяниям апостолов и миссионерской восторженности монахинь, я ожидал, что раввин вытащит гитару и тут же торжественной одой отпразднует спасение еще одного грешника, однако, напротив, его всего перекосило, и он ответил мне скорее строго, нежели любезно: «Обращенные – это бич для иудаизма. Об этом говорит Йебамот [147]». Продолжение было еще хуже начала.
Вдруг мне пришли на память «Смерть и буссоль» и другие рассказы Борхеса о Зохаре [148] и Каббале, и я заговорил с раввином о моем интересе к хасидам, тетраграмматону [149] и непроизносимому имени Бога. Даже не изменив выражения лица, раввин обвинил Борхеса в смешении талмудических канонов, потому что Яромир Хладик [150] не мог быть «цадиком», как на то намекал автор в «Тайном чуде», экстаз хасида не мог сравниться с простым видением Алефа [151], а имя Бога не было непроизносимым, его произношение было просто утеряно. «Невыразимое имя Бога – это Шем Хамефораш. Все остальное – его атрибуты», – непререкаемым тоном просветил меня он. Раввин был более начитан, чем какой-нибудь приходской священник. Все шло совсем скверно.