– На месте живем, но будто бы и движемся куда-то все вместе.
Взглянули на море. Низовой ветерок нес прохладу и надувал паруса кораблям князя Мстислава. А княгиня-то плачет? Нет, и от себя слезы спрячет такая.
Дети, идя из школы, кланялись старшим. Учитесь, учитесь, в Тмутаракани неграмотному – полцены, грамотному – две. Вам жить.
– Да, друг-брат, страх, пока сидишь, как свинья, в своем закутке. А вышел на волю, мысли раскинул – нет страха, не боишься ни боли, ни смерти.
– Да что человек! Как ветка на дереве. Растешь, разветвляешься, плод даешь и… – Не находя слов, матерой тмутараканец раскинул руки.
Спешившая навстречу молодайка, поклонившись старшим, спросила нарочито скромным голоском:
– Чтой-то вы размахались, бояре? Аль с солнышком не поладили?
– Да мы так, рассуждаем по-стариковски.
– Старики! – лукаво протянула молодка. – Зелен виноград – не вкусен, млад человек – не искусен. – И вильнула своей дорожкой, запев песенку о князе-вдовце, который вздумал сынка женить поскорее, но красавица-невеста не сына, отца на себе поженила и подарила ему двенадцать сыновей-богатырей на зависть всему белому свету.
Пошли своим путем и друзья, невольно расправив плечи по-молодому. Успеется еще в землю-то лечь, туда не опоздаешь, как и на тот свет.
Верно. От повестей о поздней любви не пусты русские были и ромейские преданья, а в Священном Писании таких примеров не счесть. Бывалому больше нужно, чем молодому. И то сказать, лечь в домовину успеешь, земля в твой час возьмет тебя без укора, что ей! А на том свете Божий ангел не спросит, сколько времени ты, душа, жила в русском теле и сколько любила, а спросит, много ль добра совершила и какого наделала зла… Так, что ли, друг? Так, видно.
Гляди: до Донца на запад, на север легла безмерная ровность. За нею черта, будто проведенная по пергаменту свинцовым стилосом. То всхолмления над невидимыми от реки балками. А дальше – степная ширь, и туманится она, и течет, и струится к земному окоему, но не виден окоем, и мглистая степь свободно восходит к небу, будто бы ты начнешь там подниматься на небесные своды не по лестницам, на ступенях которых тяжко трудились святые, а по глади, манящей полетом.
Здесь, в донецкой излучине, такое всегда виделось князю Мстиславу, и всегда обманное это виденье напоминало о дороге на небесную твердь, которой, по вере дедов, восходили русские души, и всегда тешился он мыслью – не страшно ему, нет смерти. Он, христианин, уважая веру предков, не знал за собой бесчестья ни в старом, ни в новом законе.
За ивняком, который венчает донецкий бережок, ходят табуны коней, подаренных печенегами посланным князя Мстислава. Дар обойдется дороже, чем купля: отдариваются щедро, чтоб не потерять лица, но таков обычай в Степи. Князевы посланные отобрали пятнадцать сотен коней. От Донца дружина пойдет о двуконь, ветра быстрее. Пока же быть стоянке на три дня, чтоб дружинники разобрали коней и смирили крутой нрав новых своих скакунов.
В княжеском шатре приподняты края, чтоб ветерок, ускользнув от ярого солнца, нес полынный дух, горечь которого сладка тем, кто хоть день прожил в степи. Да будет вечна вольная степь!
Ковер на полу шатра выткан красной и черной шерстью. В узоре заботливая рука мусульманина-ковровщика скрыла под острыми углами рисунка души растений: Бог изрек Магомету запрещенье верным изображать что-либо живое, но таить его в рисунке не запретил. На ковре расставлено тмутараканское угощение. Мстислав чествует хана Тугена. Тугеново колено пасет свои стада на западных от Донца угодьях. Хан подарил князю живое золото, князь отдарился простым.
Хан благостен, многословен. Цветисты степные речи. Кочевник умеет свои слова сплетать такими венками, что глуп будет ищущий в них некую общую правду. Надобно просто понять простое же: искусный плетельщик сам верит плетению, в котором сегодня одно, а завтра другое.
– Ты гость наш, гость, князь, иди, живи, бери все, что хочешь, – приглашал Туген. – Я твой друг, клянусь небом, я хочу любить тебя. Истину говорю – хочу. Любовь женщины зависит от силы подчинившего ее, любовь мужчины – от уважения к другу.
И хан говорит, говорит… Поломал печенежью спину князь Ярослав. Теперь торки, старые соперники печенегов по заволжским кочевьям, собираются к волжским переправам – мало им старого места! Тесно в степи, тесно, степная вольность подобна весне – быстро минует она, и вновь ищи нового, вновь уходи. А! Мир велик!
Сломав печать на глиняной фляге, покрытой гладкой поливой, Мстислав налил серебряную братину, сам отпил и передал хану:
– За дружбу!
Хан сказал:
– Чтоб была между нами любовь, пока не поссоримся, ибо вечного нет! Чтоб любовь между нами не потерялась от случая. А нарушится – так из-за дела, и не стыдно нам будет обоим вспоминать слова этого дня!
Так будет, и что же сказать, и чем же поклясться, чтобы стало иначе между Степью и Русью? Чем? И зачем? Не изменится нрав кочевника, и русский не может иначе, как ответить ударом на удар. Так будем жить сегодня, не думая о завтрашнем дне. Сильный с сильным могут друг друга понять.
Выпили. Еще налил русский, и вновь пили оба. Довольно!
– Теперь мы сыты и нам хорошо, – сказал Туген. – Послушай внимательно мой рассказ, русский друг.
И начал:
– Однажды кочевники спросили случайного гостя: «Ты видел горы?»
«Видел».
«Какие они?»
Рассказывая, он истратил все слова, что знал. И его спросили опять:
«Какие же горы?»
Его вновь терпеливо слушали, кивая головами: да, да. Когда у него ссохлось горло и язык стал твердым, они спросили:
«Что же это такое, эти горы, о которых ты говоришь?»
В степи и до края, и за краем неба не нашлось бы ничего выше верблюда. Посмотрев на юрту, гость сказал:
«Поставьте одну юрту на другую. И еще, и еще. Десять раз по десять юрт, и еще десять по десять, и еще десять раз десять по десять».
«Зачем это делать? – спросили кочевники. – Ветер унесет юрты, и у нас нет столько юрт. И здравомыслящий человек не ставит юрту на юрту, он разбивает их рядом. Мы просили тебя рассказать о горах, ты говоришь о юртах».
Гость возразил:
«Я рассказывал, я не могу рассказывать лучше».
Кочевники, стыдясь за него, опустили глаза.
Его положили спать на почетное место, самое дальнее от входа, и дали женщину, как полагается по обычаю. Утром его накормили, наполнили едой седельные сумы. Его провожали двое – старый и молодой. В середине дня они остановились у источника сладкой воды.
«Здесь мы тебя оставим, – сказал старший, – это граница нашего племени. Ступай дальше без страха. Ты один. Мы в степи ничего не чтим, нам ничто не свято, кроме гостеприимства. Посылай коня туда». – Старший указал дорогу.
Степь лежала ровная, как утреннее озеро, и нежная, как щека девушки, ибо это было в начале весны.
Старший, приказав младшему ждать, проводил гостя за границу на два полета стрелы и сказал:
«Теперь для меня ты больше не гость. Я могу спросить тебя – кто ты?»
«Беглец. Я слагал песни, рассказы, притчи. Я поэт. Я неосторожно оскорбил эмира. Там, – гость указал вдаль, – есть страна, откуда в наш город приезжали купцы. Я подружился с ними. А назад для меня нет пути».
«Может быть, может быть, – согласился кочевник. – Может быть, тебя не забыли друзья. Надейся. И прими мой совет: не рассказывай в степи о горах, а горцам о степях».
«Ты знаешь горы! – воскликнул поэт. – Так почему же…»
Подняв руку, старший кочевник остановил своего бывшего гостя:
«Ты много говоришь. Ты спешишь спрашивать. Думай. Молчи и будь осторожен. Обижаются не только эмиры».
– Благодарю, – сказал Мстислав. – Вспоминается, я слышал подобное. Но те рассказы перед твоим – мул перед конем.
– Да, да, – сказал Туген, – язык часто выталкивает слова для развлеченья. Я хотел моим рассказом склонить ухо твоего разума.
– Ты успел в этом.
– Коль так, я рад, – подхватил Туген. – Я не хочу быть неразумным, как беглец из рассказа. Я отдам тебе, князь, нечто значительное. Пойми меня, не оскорбись. Прими же, я возвращаю тебе, князь, ибо это – твое, – значительно закончил Туген. Положив руку на обитый кожей ларец, который он принес с собой, хан поднял вверх глаза, читая немую молитву. Затем, привстав, он вручил князю даримое.