Беленные росой на луне и на солнце рубаха и штаны болтались, будто под ними почти не осталось тела. Уже лет десять Горобой по-стариковски перестал брить бороду. Желто-белая лопата лежала на груди, оголенной распахнутым косым воротом. Усы же, которые никогда не брились, падали ниже бороды, и в них на диво еще змеились черные волосы.
Встав, Анея низко поклонилась Горобою, старейшему вдвойне: и годами и княжеством. Блюдя свое достоинство, Горобой ответил кивком, не утруждая спину. Засунув руки за красивую опояску, старик спросил ласково:
– Здорова ли, Анеюшка? Ну ладно, ладно, стало быть. А нашего хлеба-соли отведала ли? Ладно.
Старик, бодрясь, высоко держал голову, борода вздернулась между длинными косами усов. Он оглянулся:
– Садись-ка сюда, на колоду. В избе мне чтой-то прохладно, будто мне не так здоровится нынче с утра.
Плохо грела старая кровь, в чем Горобой не любил, как и все, признаваться.
Опустившись на колоду, князь-старшина сразу сделался меньше, кости острыми углами выперли на плечах, локтях, коленях. Анея уселась рядом, удобно опершись спиной на тын.
– Дело у меня к тебе, князь, не простое, – начала Анея.
– То знаю, не простое, – со стариковской словоохотливостью подхватил Горобой. – Ты тоже, чаю, не молоденькая, а вот прибежала же в другой род. Аль у вас там неладно?
– У нас ладно.
– Так чего же ты ноги топтала за семь верст овсяного киселя хлебать?
– Я к тебе самому пришла, к Всеславову отцу.
– Ишь! – удивился Горобой.
Отделив усы от бороды, он, привычно играя мужским украшением, навивал на пальцы длинные, как девичьи косы, пряди.
– Всеслав? – рассуждал Горобой. – Он сам себе голова. Он все равно что я – князь родовой. Стрела ему голову пробила, он же сам вытащил и живет, как и не бывало ничего. Случалось ли такое? Вот он, Всеслав. В нем густая кровь.
– Слышь-ка, – перебила Анея отца, который не нахвалился бы умным, удачливым сыном, – слышь, ты вот отец, а я – мать. У меня нет мужа, я одна умом.
– Ну так, ну и что ж?
– У сына моего ума не стало, у Ратибора.
– Что говоришь? – Старик отпустил усы, дивясь. – Я не слыхивал про него, а я, мать, все знаю. Он в слободских мало не в лучших.
– Не про то я, – досадливо возразила Анея. – Парню жениться время пришло, а он отрекается.
– Не хочет, стало быть. А мне что? – В улыбке старик показал желтые зубы. – Своему князь-старшине жалуйся, что у вас князя, что ли, не стало?
– Не я ль говорила! Беляй-князь к нему и добром, и грозил. Не послушал и его Ратибор.
– Вот ты какой. – Горобой продолжал усмехаться. – Девку ту, что ты даешь, не хочет брать? Другую найди. Сам пусть ищет по сердцу. Разгорится, так быстрей коня побежит, птицей полетит. Не нуди парня. Я вот сам себе в свое время нашел.
Сделавшись серьезным, Горобой поднял кустистые брови над непотухшими черными глазами.
– Он же, Ратибор мой, тебе говорю, совсем жениться не хочет.
– Совсем? То неладно, неладно… Чего ж делать-то с ним? Всеслав, воевода-то, что сказал?
– Сказал, не его дело слободских воинов сватать.
– Оно и верно, не его дело-то.
– Так тому, значит, и быть, что парня околдовала мертвая баба-хазаринка? – возвысила голос Анея. – Чтоб он перед родом был как изгой безродный, чтоб мое семя пропадало в нем. Небывалое дело случается.
– Так и я размышляю, не ладны будут такие парни, – согласился Горобой.
Старик и старуха повесили головы под тяготой общей думы. Весной и по осени – трясучие лихоманки, летом – болезни живота, зимой – кашель, нарывы в горле, – малые дети не заживались на белом свете. Взрослые редко болели, для взрослых ведуны знали травы, дававшие хорошую помощь. Взрослые были на диво могучи, рослы, дети же хилы, среди десятков мог пробиться только один. Так на тощей земле из многих семян прорастают и укрепляются избранные, а слабые, кому нужна помощь, отмирают. Россичи не знали голода, хватало молока для малых детей, хоть топись в нем, и нежного птичьего мяса, и яиц, овсяных и пшеничных каш, ягод, яблок, груш, малины. Бабы рожали часто. Не жили дети, не жили. Из десяти, пятнадцати, а то и двадцати оставалось едва четыре, чаще – три, иной раз только два.
Мысль Горобоя ходила будто по кругу: угодий много, скота води сколько хочешь, ручьи и Рось-река кишат рыбой, зверя не взял бы только глупый иль слабый, а таких не бывало. Взрослые брезговали брать дикую птицу. Она была детской добычей, семилетний парнишка или девчонка умели притащить домой вязку кряковых уток, больших куликов, стрепетов, гусей, взятых детским луком или немудрящими сильями. Налеты степняков стали что-то редки, уже давно степняки не прорывались на Рось-реку. А род мало разрастался, мало прибавлялось людей.
Да ни один парень, ни одна девушка не должны ходить холостыми. Созрела девка, у парня закурчавилась первая бороденка – пора. Трудись для рода, дай плод, не губи семя. Не возбранялось взять и вторую жену.
– Да, – согласился Горобой, – надобно и понудить неразумного. Я Всеславу прикажу, прикажу я ему. Он хотя и сам как князь, а сын мне.
– А крепко ли будет? – лукаво усомнилась Анея. – Ратибор совсем обезумел.
– Сделаю – и крепко. Тебе говорю, старая.
Опять оба понурились, зная, что дело будет сделано. И стало обоим чего-то жалко.
– А помнишь, – заговорил старик с усмешкой, но с иной, чем было вначале, – ты-то сама помнишь, как любилась? Забыла, что ли? Я не забыл. Я буду тебя постарше весен на тридцать небось, а?
– Настолько ли старше или иначе, откуда мне знать, – уклонилась Анея.
– Верно говорю, – подтвердил Горобой. – Тебя еще не было – у меня второй сын родился. Который потом за хазарами в степь ту ходил и не вернулся. Ходил при тебе уж. То ты помнишь?
– То я помню.
– А того, что раньше было, никто, кроме меня, не помнит. Первую свою я любил знаешь как? Была же она бесплодна. Три лета прожили, детей не несет. В ней я души не чаял, она во мне. Нет и нет детей. Вторую жену взял. Две жены у меня стало, а в мыслях, сердцем жил с одной, с первой. Вторая только рожала. Первая умерла на своей тридцатой весне, вторая ее пережила лет на десяток. А я все с первой, все ее видел. Так вот и мои дети рождались. И третья жена жила в моем доме, я уж стар стал, как она отошла. Ни одну я не помню, первая же – вот она…
– Да-а, – грустно согласилась Анея.
Быть может, и у нее хранились сердечные тайны. Не так легко в них признается женщина, как мужчина.
– Всеславову Красу видела? – Горобой указал на свой дом.
– Видела.
– Ты – сегодня, я каждый день вижу. Хорошо ли ей? Живет, как безмужняя. Будто скотина для дома, а ведь она ж живая душа. Я ее по-стариковски холю. Ты баба, понять можешь: для нее моя холя – что лист прошлогодний. Ратибору прикажем, заставим. А дальше как будешь? Не может муж жить с женой насильно.
– А ты ж мог? – сурово спросила Анея.
– У меня в мыслях была другая, она же и в доме жила, со мной.
– А мой сын в мысли пусть хоть с кем живет, только бы мне внуки, а роду воины да матери рождались, – жестко молвила Анея, в упор глядя старику в глаза.
От этих слов Горобой, опьяневший от вызванной колдовством сердца молодости, потрезвел. Князь-старшина приподнялся с колоды, вновь сделался широкий, как дверь, и высокий. С вернувшейся старческой сухостью он подтвердил Анее:
– Сказал я тебе – быть тому. Ломать парня не будем, а согнуть согнем.
Анея не спешила прощаться:
– Кончили одно дело, скажу о втором, князь.
– О чем еще?
– Выслушай краткое слово. Тошно нам, матерям. И жены при живых мужьях сохнут вдовами. Нет правды на Роси: одни мы стоим против Степи. Пора каничам с илвичами быть под росской рукой.
Качнувшись к Анее, Горобой ответил:
– Трудно.
– Трудно, – согласилась Анея. – Да нужно! Тебе, отцу, из близи не видно. Поспел Всеслав для дела.
Без пара не согнешь дерева, без слова не овладеешь душой человека, не повернешь его волю.