– Ох, даже не знаю, что я имею в виду, – говорила она нам, детям. – Ну, культурный, что ли… Он выглядел мальчиком, который знает, сколько надо выпить, чтобы не стошнило. Глаза у него были такие темные и такие блестящие – как ни у кого больше, и когда ты на него смотрела, казалось, что он смотрит на тебя… но ты никогда не могла поймать его взгляд.
Эту последнюю особенность мой отец сохранил на всю жизнь; мы всегда чувствовали, что он внимательно и нежно за нами наблюдает, даже когда мы смотрели на него, а он, казалось, смотрел куда-нибудь в другую сторону, мечтал или строил планы, задумывался о чем-то тяжелом и далеком. Даже когда он был совершенно слеп к нашим планам и жизням, он, казалось, «наблюдал» за нами. Это была какая-то смесь отчуждения и теплоты… и впервые моя мать почувствовала это на языке сверкающей зеленой лужайки, окруженной серыми водами мэнского моря.
ПРЕДСТАВЛЕНИЕ ШТАТА СОТРУДНИКОВ: 16.00
Вот тогда она и узнала, что он находится там.
Когда представление штата было окончено и сотрудников проинструктировали перед первым «часом для коктейлей», первым обедом и первой вечерней программой, моя мать поймала взгляд моего отца – и тот подошел к ней.
– Пройдет еще два года, прежде чем я смогу позволить себе Гарвард, – тут же сказал он ей.
– Я так и догадывалась, – ответила моя мать. – Но думаю, это будет замечательно, если ты туда попадешь, – быстро добавила она.
– А почему бы мне не попасть туда? – поинтересовался он.
Мэри Бейтс пожала плечами – жест, к которому она привыкла, показывая своему отцу, что не понимает его (с тех пор как удар сделал его речь неразборчивой). На ней были белые перчатки и белая шляпка с вуалью; она была одета для «обслуживания» первой вечеринки на лужайке, и мой отец восхитился, как красиво уложены ее волосы: сзади они были длиннее, и она откинула их с лица и каким-то образом заколола под шляпкой и вуалью, так просто и в то же время таинственно, что мой отец восхитился, как она это умудрилась сделать.
– Что ты будешь делать осенью? – спросил он ее.
Она опять пожала плечами, но, может быть, мой отец увидел в ее глазах сквозь белую вуаль, что моя мать надеется избежать того сценария, который она представляла как свое будущее.
– То первое время, насколько я помню, мы были очень милы друг к другу, – говорила нам мать. – Мы оба оказались на новом месте и знали друг о друге то, чего не знал никто вокруг.
В те дни, как я себе это представляю, такие отношения можно было считать достаточно интимными.
– В те дни не могло быть никакой интимности, – однажды сказала Фрэнни. – Даже любовники не пердели в присутствии друг друга.
А Фрэнни была убедительной – я часто ей верил. Даже язык Фрэнни обгонял ее время – как будто она всегда знала, к чему идет дело, а я никогда не мог за ней угнаться.
В тот первый вечер в «Арбутноте» оркестр в меру сил имитировал биг-бенд, но гостей было очень мало, а танцующих еще меньше; сезон только что начался, а в Мэне он начинается медленно: там даже летом холодно. Пол на танцевальной площадке был сделан из твердого отполированного дерева и, казалось, тянулся далеко за пределы террасы, выходящей на океан. Когда шел дождь, по краям террасы натягивался тент, так как танцевальная площадка была настолько открыта со всех сторон, что дождь задувало на полированный пол.
В тот первый вечер оркестр играл очень долго; это была особая любезность для сотрудников, поскольку гостей было мало и большинство из них ушли в свои номера – согреться в постели. Моих родителей вместе с другой обслугой пригласили на танцы, длившиеся чуть больше часа. Мать всегда вспоминает, что люстра на танцплощадке была сломана и тускло мигала; неровные цветные пятна усеивали пол, который в слабом свете казался таким мягким и блестящим, словно был сделан из свечного воска.
– Я очень рада, что здесь оказался кто-то, кого я знаю, – прошептала моя мать на ухо отцу, который довольно официально пригласил ее на танец и танцевал несколько скованно.
– Но ты меня не знаешь, – сказал отец.
(– Я сказал это, – пояснял нам отец, – для того, чтобы ваша мать опять пожала плечами.)
А когда она пожала плечами, думая, что с ним невозможно трудно разговаривать, а может быть, он просто высокомерен, мой отец убедился, что не случайно обратил на нее внимание.
– Но я хочу, чтобы ты узнала меня, – сказал он ей, – я хочу узнать тебя.
(«Фу!» – всегда говорила в этом месте истории Фрэнни.)
Шум работающего двигателя заглушил звуки оркестра, и многие танцующие покинули танцплощадку, чтобы посмотреть, что происходит. Моя мать была очень благодарна этому перерыву: она не могла придумать, что ответить отцу. Они подошли, не держась за руки, к краю террасы, которая выходила на пристань, и увидели, что у пристани на волнах качаются огни, в море отходит рыбацкая лодка. Лодка только что выгрузила на пристань темный мотоцикл, который теперь и ревел – возможно, набирал обороты, для того чтобы прочистить свои трубы и цилиндры от влажного соленого воздуха. Мотоциклист, казалось, намеревался, прежде чем двинуться с места, наделать как можно больше шума. Мотоцикл был с коляской, а в ней виднелась темная фигура, неуклюжая и спокойная, – как будто человек, на котором надето столько одежды, что ему трудно шевелиться.
– Это Фрейд, – сказал кто-то из сотрудников.
И другие сотрудники, постарше, воскликнули:
– Да! Это Фрейд! Это Фрейд и Штат Мэн!
Мои родители подумали, что «Штат Мэн» – это название мотоцикла. К этому моменту, видя, что аудитория разошлась, оркестр перестал играть, и некоторые музыканты тоже подошли к краю террасы.
– Фрейд! – кричали люди.
Мой отец (так он всегда говорил нам) с изумлением представил себе, что тот Фрейд в любой момент может подъехать к террасе по лучу света, протянувшемуся вдоль великолепной гравиевой дорожки, и представиться сотрудникам. Так сюда пожаловал Зигмунд Фрейд, подумал отец: он был влюблен и считал, что все возможно. Но это, конечно, был не тот Фрейд, тот Фрейд уже умер. Этот Фрейд был евреем из Вены с трудным и непроизносимым именем, который, работая летом в «Арбутноте» (а работал он там с 1933 года, сразу после того, как покинул родную Вену), за свое умение успокаивать недовольство как гостей, так и обслуживающего персонала заработал себе имя Фрейд; он был массовиком-затейником, а так как он прибыл из Вены и был евреем, то по «арбутнотским» понятиям имя Фрейд очень естественно подходило для чудаковатого иностранного остряка. Это имя, кажется, особенно подошло ему, когда в 1937 году Фрейд прикатил на новом мотоцикле «индиан» с коляской, которую сделал полностью сам.
– Кто у тебя ездит на заднем сиденье, а кто в коляске, Фрейд? – поддразнивали его девушки – работницы отеля, потому что он был ужасно обезображен страшными и отвратительными оспинами («дыры от нарывов», называл он их), и ни одна женщина никогда не смогла бы его полюбить.
– Никто не ездит со мной, кроме Штата Мэн, – говорил Фрейд.
Он расстегнул брезентовый чехол на коляске. В коляске сидел медведь, черный как сажа, с мускулами толще, чем у Айовы Боба, осторожней любой бездомной собаки. Фрейд притащил медведя с лесопилки, расположенной на севере штата, и умудрился убедить руководство «Арбутнота», что сможет выдрессировать зверя для того, чтобы развлекать гостей. Когда Фрейд, эмигрировав из Австрии, прибыл в гавань Бутбей на лодке из Нью-Йорка, в его рабочих бумагах заглавными буквами были указаны два возможных для него рода занятий: ОПЫТНЫЙ ДРЕССИРОВЩИК И СОДЕРЖАТЕЛЬ ЖИВОТНЫХ; ХОРОШЕЕ ЗНАНИЕ МЕХАНИКИ. Животных под рукой не было, так что он чинил автомобили и ставил их на консервацию на те месяцы, когда не было туристов, а сам в это время разъезжал по лесопилкам и бумажным фабрикам, работая механиком.
На самом же деле, как он потом признался моему отцу, он искал медведя. Медведи, говорил Фрейд, вот на чем можно по-настоящему заработать.