(* "Яснополянская школа за ноябрь и декабрь 1861 г.". Полн. собр. соч. Л. Н. Толстого, т. IV, с. 239. *)
В своих педагогических статьях практического характера Лев Николаевич дает художественное изображение нескольких моментов школьной жизни, в которой он принимал такое искреннее и горячее участие не как строгий учитель-педант, требующий себе повиновения, а как большое дитя, жившее одними радостями и горестями со своими товарищами-школьниками, отдавая им всю свою душу и делясь с ними всем своим несметным духовным богатством.
Если сопоставить эти несколько изображенных им моментов, то гигантская фигура гениального педагога предстанет пред нами во всем своем величии.
1. ВЕЧЕРНЯЯ ПРОГУЛКА
На дворе было не холодно - зимняя безмесячная ночь с тучами на небе. На перекрестке мы остановились; старшие, трехлетние школьники остановились около меня, приглашая проводить их еще; маленькие поглядели и закатились под гору. Младшие начали учиться при новом учителе, и между мной и ими уже нет того доверия, как между мной и старшими. "Ну, так пойдем в Заказ" (небольшой лес, шагах в 200 от жилья), - сказал один из них. Больше всех просил Федька, мальчик лет 10, нежная, восприимчивая, поэтическая и лихая натура. Опасность для него составляет, кажется, самое главное условие удовольствия. Теперь он знал, что в лесу есть волки, поэтому ему хотелось в Заказ. Все подхватили, и мы вчетвером пошли в лес. Другой - я назову его Семка - здоровенный и физически, и морально, малый лет 12, прозванный Вавило, шел впереди и все кричал и аукался с кем-то заливистым голосом. Пронька - болезненный, кроткий и чрезвычайно даровитый мальчик, сын бедной семьи, болезненный, кажется, больше всего от недостатка пищи - шел рядом со мной. Федька шел между мной и Семкой и все заговаривал особенно мягким голосом, то рассказывая, как он летом стерег здесь лошадей, то говоря, что ничего не страшно, а то спрашивая: "что, ежели какой-нибудь выскочит?" и непременно требуя, чтоб я что-нибудь сказал на это. Мы не вошли в средину леса: это было бы уж слишком страшно, но и около леса стало темнее: дорожка чуть виднелась, огни деревни скрылись из виду. Семка остановился и стал прислушиваться. - "Стой, ребята! Что такое?" - вдруг сказал он. Мы замолкли, но ничего не было слышно; все-таки страху еще прибавилось, "Ну, что же мы станем делать, как он выскочит... да за нами?" - спросил Федька. Мы разговорились о кавказских разбойниках. Они вспомнили кавказскую историю, которую я им рассказывал давно, и я стал опять рассказывать об абреках, о казаках, о Хаджи-Мурате. Семка шел впереди, широко ступая своими большими сапогами и мерно раскачивая здоровой спиной. Пронька попытался было идти рядом со мной, но Федька сбил его с дорожки, и Пронька, должно быть, по своей бедности всегда всем покоряющийся, только в самых интересных местах забегал сбоку, хотя и по колено утопая в снегу.
Всякий замечал, кто немного знает крестьянских детей, что они не привыкли и терпеть не могут всяких ласк - нежных слов, поцелуев, троганий рукой и т. п. Потому-то меня особенно поразило, когда Федька, шедший рядом со мной, в самом страшном месте рассказа, вдруг дотронулся до меня слегка рукавом, потом всею рукою ухватил меня за два пальца и уже не выпускал их. Только что я замолкал, Федька уже требовал, чтоб я говорил еще, и таким умоляющим, взволнованным голосом, что нельзя было не исполнить его желания. - "Ну, ты, суйся под ноги!" - сказал он раз сердито Проньке, забежавшему вперед; он был увлечен до жестокости, ему было так жутко и хорошо, держась за мой палец, и никто не должен был сметь нарушать его удовольствие. - "Ну, еще, еще! Вот хорошо-то!". Мы прошли лес и стали с другого конца подходить к деревне. - "Пойдем еще, - заговорили все, когда уже стали видны огни, - еще пройдемся". Мы молча шли, кое-где проваливаясь по рыхлой, плохо наезженной дорожке; белая темнота как будто качалась перед глазами; тучи были низкие, как будто на нас что-то наваливало их; конца не было этому белому, в котором только мы одни хрустели по снегу; ветер шумел по голым макушкам осин, а нам было тихо за лесом. Я кончил рассказ тем, как окруженный абрек запел песню и потом сам бросился на кинжал. Все молчали. "Зачем же он песню запел, когда его окружили?" - спросил Семка. - "Ведь тебе сказывали, умирать собрался!" - отвечал огорченно Федька. - "Я думаю, что молитву он запел!" - прибавил Пронька. Все согласились. Мы остановились в роще за гумнами, под самым краем деревни. Семка поднял хворостинку из снега и бил ею по морозному стволу липы. Иней сыпался с сучьев на шапку, и звук одиноко раздавался по лесу. - "Лев Николаевич, - сказал Федька, - для чего учиться пению? Я часто думаю, право, зачем петь?.."
...Мне странно повторить, что мы говорили тогда, но я помню, мы переговорили, как мне кажется, все, что сказать можно о пользе, о красоте пластической и нравственной".
Пишущему эти строки выпало на долю редкое счастье. Подобно Федьке, державшемуся за пальцы Льва Николаевича и замиравшему от восторга, приходилось и мне не раз гулять со Львом Николаевичем по этому самому "Заказу". Слушая его рассказы, я испытывал чувство, которое нельзя выразить лучше, чем его выразил Федька словами: "Ну, еще, еще, вот хорошо-то!".
2. УРОК СОЧИНИТЕЛЬСТВА
Один раз, прошлою зимою, я зачитался после обеда книгой Снегирева (сборник пословиц) и с книгой же пришел в школу. Был класс русского языка.
- Ну-ка, напишите кто на пословицу, - сказал я.
Лучшие ученики - Федька, Семка и другие - навострили уши.
- Как на пословицу: что такое, скажете нам? - посыпались вопросы.
Открылась пословица: ложкой кормит, стеблем глаз колет.
- Вот вообрази себе, - сказал я, - что мужик взял к себе какого-нибудь нищего, а потом, за свое добро, его попрекать стал, и выйдет к тому, что "ложкой кормит, стеблем глаза колет".
- Да как ее напишешь? - сказал Федька и все другие, навострившие было уши, но вдруг отшатнулись, убедившись, что это дело не по их силам, и принялись за свои, прежде начатые работы.
- Ты сам напиши, - сказал мне кто-то.
Все были заняты делом; я взял перо и чернильницу и стал писать.
- Ну, - сказал я, - кто лучше напишет? и я с вами...
Я начал повесть, напечатанную в 4-й книжке "Ясной Поляны", и написал первую страницу. Всякий, не предупрежденный человек, имеющий чувство художественности и народности, прочтя эту первую, писанную мною, и следующие страницы повести, писанные самими учениками, отличит эту страницу от других, как муху в молоке, - так она фальшива, искусственна и написана таким плохим языком. Надо заметить, что в первоначальном виде она была еще более уродливая и много исправлена благодаря указанию учеников.
Федька из-за своей тетрадки все поглядывал на меня и, встретившись с моими глазами, улыбаясь, подмигивал и говорил: "пиши; пиши, я те задам". Его, видимо, занимало, как большой тоже сочиняет. Кончив свое писание хуже и скорее обыкновенного, он взлез на спинку моего кресла и стал читать из-за плеча. Я не мог уже продолжать. Другие подошли к нам, и я прочел им вслух написанное: им не понравилось, никто не похвалил. Мне было совестно и, чтобы успокоить свое литературное самолюбие, я стал рассказывать им свой план последующего. По мере того, как я рассказывал, я увлекался, поправлялся, и они стали подсказывать мне: кто говорил, что старик этот будет колдун; кто говорил: нет, не надо, он будет просто солдат; нет, лучше пускай он их обокрадет; нет, это будет не к пословице и т. п., говорили они.
Все были чрезвычайно заинтересованы. Для них, видимо, было ново и увлекательно присутствовать при процессе сочинительства и участвовать в нем. Суждения их были большей частью одинаковы и верны, как в самой постройке повести, так и в самых подробностях и характеристиках лиц. Все принимали участие в сочинительстве; но с самого начала в особенности резко выделились положительный Семка - резкою художественностью описания, и Федька верностью поэтических представлений и в особенности пылкостью и поспешностью воображения. Требования их были до такой степени неслучайны и определенны, что не раз я начинал с ними спорить и должен был уступать. У меня крепко сидели в голове требования правильности постройки и верности отношения мысли пословицы к повести; у них, напротив, были только требования художественной правды. Я хотел, например, чтобы мужик, взявший в дом старика, сам бы раскаялся в своем добром деле, - они считали это невозможным и создали сварливую бабу. Я говорил: мужику стало сначала жалко старика, а потом хлеба жалко стало. Федька отвечал, что это будет нескладно: "он с первого начала бабы не послушался, и после уж не покорится".