Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Сад был у нас громадный, на 10 000 квадратных сажень, и весной сюда постоянно прилетал соловей. Но для меня, собственно, вопрос состоял в том: будет ли он петь именно за обедом: а пел он большею частью рано утром или поздно вечером. Я с детских лет имел страсть ко всякого рода певчим птицам, и у меня постоянно водились добрые соловьи. В данном случае я пускался на хитрость: над обоими концами стола, ловко укрыв ветвями, вешал, по клетке с соловьем. Под стук тарелок, лязг ножей и громкие разговоры мои птицы оживали: один свистнет, другой откликнется, и начинается дробь и дудка. Гости восхищались: "Экая благодать у тебя, Михаил Петрович, умирать не надо. Запах ли, соловьи, вода в виду, благодать, да и только!" Надо сказать, что Гоголь был посвящен в мою соловьиную тайну и сам оставался доволен, когда мой птичий концерт удавался, но никому, даже отцу, не выдавал меня.

Кто были гости Гоголя? Всех я не могу припомнить, но в памяти у меня сохранились следующие лица: Нащокин, когда был в Москве, Н. А. Мельгунов, Н. Ф. Павлов, М. С. Щепкин, П. М. Садовский, Васильев, С. П. Шевырев, Вельтман, Н. В. Берг, известный остряк Ю. Н. Бартенев, знаменитый гравер Иордан, актеры Ленский и Живокини, С. Т. Аксаков, К. С. Аксаков и много других, которых я уже и не помню. Обед кончался очень поздно, иногда варили жженку. Разговоры лились неумолкаемо. Пров Михайлович Садовский, нечего таить греха, находился всегда в легком подпитии и, {274} по общей просьбе, начинал рассказывать: о капитане Копейкине, о Наполеандре Бонапарте, или неподражаемый рассказ о том, как пьяному мужику все кажется, что у него в ушах "муха жужжит". Вся тонкость этого последнего рассказа состояла в том, чтобы голос вибрировал на разные тона. Обоймет он, бывало, одну из лип левой рукой, а правой, как бы отмахиваясь от мнимой мухи, лезшей ему в ухо, и начинает на разные лады: "муха жужжит". А мимика, выражение глаз при этом не поддаются никакому описанию. До того же момента, как общество все-таки несколько "куликнет", около Юрия Никитьевича Бартенева, служившего подряд при нескольких генерал-губернаторах чиновником особых поручений, собирался тесный кружок слушателей. Юрий Никитьевич начинал чрезвычайно едко и остро передавать различные факты, смешные стороны лиц, с которыми он сталкивался по своей службе, и большею частью знакомых слушателям; остротам его не было конца, и злой язык Юрия Никитьевича никому не делал пощады. Между прочим, он любил давать всем своим хорошо знакомым прозвища, и так метко, что раз данное им прозвище навсегда оставалось за тем лицом. Жил он в Москве очень открыто, большим хлебосолом, и кто только не бывал у него на Смоленском бульваре! Сам дорогой именинник Гоголь в этот день из нелюдимого, неразговорчивого в обществе превращался в расторопнейшего, радушнейшего хозяина; постоянно наблюдал за всеми, старался, чтобы всем было весело, чтобы все пили и ели, каждого угощал и каждому находил сказать что-нибудь приятное. Из нескольких именинных дней, празднованных в нашем доме, я помню, что раза два случалась дурная погода; тогда обед происходил в доме; но и это имело свою хорошую сторону: Николая Васильевича, несмотря на сильное сопротивление с его стороны, все-таки удавалось уговорить прочесть что-нибудь. Долго отбивается Гоголь; но видя, что ничто не помогает, нервно передергивает плечами, взберется, бывало, в глубь большого, старинного дивана, примостится в угол с ногами и начнет читать какой-нибудь отрывок из своих произведений. Но как читать? - и представить себе невозможно: никто не пошевельнется, все сидят, как прикованные к своим местам... Обаяние чтения было настолько сильно, что когда, бывало. Гоголь, закрыв книгу, вскочит с места и начнет бегать из угла в угол,- очарованные слушатели его остаются все еще неподвижными, боясь перевести дух... И только раз как-то, после подобного чтения, Пров Михайлович глубоко вздохнул, скорчил уморительную физиономию, ему одному только доступную, и тихо пробурчал: "А вот и "муха не жужжит". Все рассмеялись, повеселел и сам Гоголь.

Как на чрезвычайно нервного человека, чтение глубоко продуманных и прочувствованных им очерков производило на Гоголя потрясающее впечатление, и он или незаметно куда-то скрывался, или сидел, опустив голову, как бы отрешаясь от всего окружающего... Общество в день именин расходилось часов в одиннадцать вечера, и Гоголь успокаивался, сознавая, что он рассчитался со своими знакомыми на целый год.

Д. М. Погодин. Воспоминания. Ист. Вестн., 1892, апр., 45-47,

Гоголь с сестрой своей Лизой был с моими детьми в театре. После спектакля он хотел ехать; но за большим разгоном лошадей не достали, {275} и Гоголь с сестрою ночевали у нас. На другой день, 18-го мая, после завтрака в двенадцать часов, Гоголь, простившись очень дружески и нежно с нами и сестрой, которая очень плакала, сел с Пановым в тарантас, я с Константином и Щепкин с сыном Дмитрием поместились в коляске, а Погодин с зятем своим Мессингом - на дрожках, и выехали из Москвы. В таком порядке ехали мы с Поклонной горы по Смоленской дороге, потому что путешественники наши отправлялись через Варшаву. На Поклонной горе мы вышли все из экипажей, полюбовались на Москву; Гоголь и Панов, уезжая на чужбину, простились с ней и низко поклонились. Я, Гоголь, Погодин и Щепкин сели в коляску, а молодежь поместилась в тарантасе и на дрожках. Так доехали мы до Перхушкова, т. е. до первой станции. Дорогой был Гоголь весел и разговорчив. Он повторил свое обещание, сделанное им у меня в доме за завтраком и еще накануне за обедом, что через год воротится в Москву и привезет первый том "Мертвых душ", совершенно готовый для печати. Это обещание он сдержал, но тогда мы ему не совсем верили. Нам очень не нравился его отъезд в чужие края, в Италию, которую, как нам казалось, он любил слишком много. Нам казалось непонятным уверение Гоголя, что ему надобно удалиться в Рим, чтоб писать об России; нам казалось, что Гоголь не довольно любит Россию, что итальянское небо, свободная жизнь посреди художников всякого рода, роскошь климата, поэтические развалины славного прошедшего, все это вместе бросало невыгодную тень на природу нашу и нашу жизнь. В Перхушкове мы обедали, выпили здоровье отъезжающих; Гоголь сделал жженку, не потому чтоб мы любили выпить, а так, ради воспоминания подобных оказий. Вскоре после обеда мы сели, по русскому обычаю, потом помолились. Гоголь прощался с нами нежно, особенно со мной и Константином, был очень растроган, но не хотел этого показать. Он сел в тарантас с нашим добрым Пановым, и мы стояли на улице до тех пор, пока экипаж не пропал из глаз. Погодин был искренно расстроен, а Щепкин заливался слезами. Я, Щепкин, Погодин и Константин сели в коляску, а Митя Щепкин и Мессинг на дрожки. На половине дороги, вдруг, откуда ни взялись, потянулись с северо-востока черные, страшные тучи и очень быстро и густо заволокли половину неба; сделалось очень темно, и какое-то зловещее чувство налегло на нас. Мы грустно разговаривали, применяя к будущей судьбе Гоголя мрачные тучи, потемнившие солнце; но не более как через полчаса мы были поражены внезапною переменою горизонта: сильный северо-западный ветер рвал на клочки и разгонял черные тучи, в четверть часа небо совершенно прояснилось, солнце явилось во всем блеске своих лучей и великолепно склонялось к западу. Радостное чувство наполнило наши сердца.

С. Т. Аксаков. История знакомства, 36. {276}

VIII

За границей

(Июнь 1840 г.-октябрь 1841 г.)

Я выехал из Москвы хорошо, и дорога по нашим открытым степям тотчас сделала надо мною чудо. Свежесть, бодрость взялась такая, какой я никогда не чувствовал.

Гоголь - М. П. Погодину. Письма, II, стр. 80 1.

Мы доехали до Варшавы благополучно. Нигде, ни на одной станции, не было задержки; словом, лучше доехать невозможно. Даже погода была хороша: у места дождь, у места солнце. Здесь я нашел кое-каких знакомых; а через два дня мы выезжаем в Краков и оттуда в Вену.

Гоголь - С. Т. Аксакову, 10 июня 1840 г., из Варшавы. Письма, II, 48.

88
{"b":"124662","o":1}