Княжна В. Н. Репнина по записи Шенрока. Материалы III, 190.
Гоголь недавно посетил нас, назавтра мы его. Мы беседовали у него на славянские темы. Что за чистая душа! Можно про него сказать, с господом: "Недалек ты от царствия божия!" Много говорили об общей литературе. Мы обстоятельнее высказались о том, о чем в той прогулке на виллу говорили друг с другом только намеками. Удивительное он нам сделал признание. В простоте сердца он признался, что польский язык ему кажется гораздо звучнее, чем русский. "Долго,- сказал он,- я в этом удостоверялся, старался быть совершенно беспристрастным - и в конце концов пришел к такому выводу". И прибавил: "Знаю, что повсюду смотрят иначе, особенно в России, тем не менее мне представляется правдою то, что я говорю". О Мицкевиче с величайшим уважением.
И. Кайсевич и П. Семененко - Богдану Яньскому, 7 апр. 1838 г., из Рима. Smolikowski, II, 104. (Польск.)
Ты спрашиваешь меня, куда я летом. Никуда, никуда, кроме Рима. Посох мой страннический уже не существует. Ты помнишь, что моя палка унеслася волнами Женевского озера. Я теперь сижу дома; никаких мучительных желаний, влекущих вдаль, нет, разве проездиться в Неаполь и во Фраскати или в Альбани... Я, наконец, совершенно начинаю понимать науку экономии. Прошедший месяц был для меня верх торжества: я успел возвести издержки во все продолжение его до 160 рублей нашими деньгами, включая в это число плату за квартиру, жалование учителю (итальянского языка), bon gout, кафе, grec и даже книги, купленные на аукционе. Дни чудные! На небе лучших нет.
Гоголь - А. С. Данилевскому, 11 апр. 1838 г., из Рима Письма, I, 483.
Жизнь моя была бы самая поэтическая в мире, если бы не вмешалась в нее горсть самой негодной прозы: эта проза - мое гадкое здоровье. Жду с нетерпением лета. Зима была здесь чудная. Я ни один раз не топил в комнате, да и печи нет. Солнце, и дни без облака; но весна принесла и холод, и дожди.
Гоголь - Н. Я. Прокоповичу, 15 апр. 1838 г., из Рима Письма, I, 486. {218}
Пошли мы к княгине Волконской... Тотчас же начали мы и о Гоголе; сказали ей пару слов о посещениях, которые мы ему сделали и о которых мы в последнем письме написали вам более пространно. Иероним (Кайсевич) вспомнил о сонете, который он перед этим написал. Княгиня пригласила нас к себе назавтра обедать, чтоб нам опять встретиться с Гоголем. Тогда же она нам сообщила, как поделилась с ним своими намерениями касательно своего сына и как Гоголь сердечно это принял и добродушно подбодрял ее, чтоб она имела надежду - т. е., что ее сын обратится *.
Обед у Волконской прошел, как мы желали; я сидел рядом с Гоголем и разговаривал с ним по-русски, так как иначе он не говорит; по-итальянски и по-французски он лучше читает, чем говорит, хотя всегда говорит хорошо; но, как он нам объяснил, он не имеет дара к языкам. Сдается мне, что с пару хороших мыслей я ему внушил. Сильно Гоголь "задумался", говоря его языком. "Это меня радует,- говорила нам позднее княгиня Волконская.- Заметили ли вы, как он внутренно работает?" Под конец княгиня выразила желание, чтобы мы приходили к ней каждый день.
В пятницу... к Гоголю в его собственной квартире; тут, как и в первый раз, больше говорили о славянстве, поэтому мы условились ходить вперед поодиночке, так как одиночные встречи более располагают к взаимному обнаружению себя. Но мы видим, что и за эти посещения в его душе утвердились хорошие впечатления.
После обеда у Волконской Иероним читал оба свои сонета **. Сонет к Гоголю не прошел мимо цели и произвел большое впечатление на душу певца. Они были переведены по-французски, но Гоголь и по-польски немало понимает. Тот раз мы провели в их обществе более трех часов.
Петр Семененко - Богдану Яньскому, 22 апреля 1838 г., из Рима. Smolikowski, II, 112-115. (Польск.)
С божьего соизволения, мы с Гоголем очень хорошо столковались. Удивительно: он признал, что Россия - это розга, которою отец наказывает ребенка, чтоб потом ее сломать. И много-много других очень утешительных речей. Благодарите и молитесь; и княгиня Волконская начинает видеть иначе.
Иероним Кайсевич и Петр Семененко - Богдану Яньскому, 12 мая 1838 г., из Рима. Smolikowski, II, 127. (Польск.)
Я пишу к тебе письмо, сидя в гроте на вилле у княгини Зинаиды Волконкой, и в эту минуту грянул прекрасный проливной, летний, роскошный дождь, на жизнь и на радость розам и всему пестреющему около меня прозябению. Освежительный холод проник в мои члены, утомленные утреннею, немного душною прогулкою. Белая шляпа уже давно носится на голове моей, но блуза еще не надевалась. Прошлое воскресение ей хотелось {219} очень немного порисоваться на моих широких и вместе тщедушных плечах, по случаю предложенной было поездки в Тиволи; но эта поездка не состоялась. Завтра же, если погода, то блуза в дело; ибо питтория (живописцы) вся отправляется и ослы уже издали весело помавают мне.
Гоголь - А. С. Данилевскому, 13 мая 1838 г., из Рима. Письма, I, 502.
Помоги выбрать или заказать для меня парик. Хочу сбрить волоса,- на этот раз не для того, чтобы росли волоса, но собственно для головы, не поможет ли это испарениям, а вместе с ним и вдохновению испаряться сильнее. Тупеет мое вдохновение; голова часто покрыта тяжелым облаком, которое я должен беспрестанно стараться рассеивать, а между тем мне так много еще нужно сделать.
Гоголь - А. С. Данилевскому, 16 мая 1838 г., из Рима. Письма, I, 511.
В Риме время с началом мая прелестно. Летом, когда сделается очень жарко, думаю на месяц уехать,- тем более, что все почти в это время уезжают. Кн. Зинаида Волконская, к которой я всегда питал дружбу и уважение и которая услаждала мое время пребывания в Риме, уехала, и у меня теперь в городе немного таких знакомых, с которыми любила беседовать моя душа. Но природа здешняя заменяет все.
Гоголь - матери, 16 мая 1838 г., из Рима. Письма, I, 508.
Княгиня Зинаида Волконская неделю назад выехала в Париж. Догадываемся почему: хотела уклониться от объяснений. Гоголь - как нельзя лучше. Мы столковались с ним далеко и широко. На это мы уже намекнули парою слов в последнем письме. Он подробнейшим образом рассказывал нам о перемене, которая произошла в мыслях русских за последние два года. Находящиеся здесь офицеры лейб-гвардии, два года назад русские энтузиасты, теперь обвиняют царя в невероятнейших вещах, и это те, которые осыпаны почестями, привилегиями, благодеяниями. И удивительна та откровенность, которая господствует между русскими: демагоги в Париже осторожнее, чем эти недовольные. Занимается Гоголь русской историей. В этой области у него очень светлые мысли. Он хорошо видит, что нет цемента, который бы связывал эту безобразную громадину. Сверху давит сила, но нет внутри духа. И каждый раз восклицает: "У вас, у вас что за жизнь! После потери стольких сил! Удар, который должен был вас уничтожить, вознес вас и оживил. Что за люди, что за литература, что за надежды! Это вещь нигде не слыханная" *.
Петр Семененко - Б. Яньскому, 25 мая 1838 г., из Рима. Smolikowski, II, 134. {220}
Здоровье мое плохо. Всякое занятие, самое легкое, отяжелевает мою голову. Италия, прекрасная, моя ненаглядная Италия продлила мою жизнь, но искоренить совершенно болезнь, деспотически вшедшую в состав мой и обратившуюся в натуру, она невластна. Что, если я не окончу труда моего?.. О, прочь эта ужасная мысль! Она вмещает в себе целый ад мук, которых не доведи бог вкушать смертному.
Гоголь - кн. П. А. Вяземскому, 25 июня 1838 г., из Рима. Письма, I, 514.
Ехал я раз между городками Джансано и Альбано, в июле месяце. Середи дороги, на бугре, стоит жалкий трактир, с бильярдом в главной комнате, где вечно гремят шары и слышится разговор на разных языках. Все проезжающие мимо непременно тут останавливаются, особенно в жар. Остановился и я. В то время я писал первый том Мертвых Душ, и эта тетрадь со мною не расставалась. Не знаю почему, именно в ту минуту, когда я вошел в этот трактир, мне захотелось писать. Я велел дать столик, уселся в угол, достал портфель и под гром катаемых шаров, при невероятном шуме, беготне прислуги, в дыму, в душной атмосфере, забылся удивительным сном и написал целую главу, не сходя с места. Я считаю эти строки одними из самых вдохновенных. Я редко писал с таким одушевлением.