С. Т. Аксаков. История знакомства, 55.
Гоголя, как человека, знали весьма немногие. Даже с друзьями своими он не был вполне, или, лучше сказать, всегда, откровенен. Он не любил говорить ни о своем нравственном настроении, ни о своих житейских обстоятельствах, ни о своих делах семейных... Разные люди, знавшие Гоголя в разные эпохи его жизни, могли сообщить о нем друг другу разные известия... Но даже в одно и то же время, особенно до последнего своего отъезда за границу, с разными людьми Гоголь казался разным человеком. Тут не было никакого притворства: он соприкасался с ними теми нравственными сторонами, с которыми симпатизировали те люди, или, по крайней мере, которые могли они понять. Так, например, с одними приятелями, и на словах, и в письмах, он только шутил, так что всякий хохотал, читая эти письма; с другими говорил об искусстве и очень любил сам читать вслух Пушкина, Жуковского и Мерзлякова (его переводы древних); с иными беседовал о предметах духовных, с иными упорно молчал и даже дремал или притворялся спящим. Кто не слыхал самых противуположных отзывов о Гоголе? Одни называли его забавным весельчаком, обходительным и ласковым; другие - молчаливым, угрюмым и даже гордым; третьи - занятым исключительно духовными предметами... Одним словом. Гоголя никто не знал вполне. Некоторые друзья и приятели, конечно, знали его хорошо; но знали, так сказать, по частям. Очевидно, что только соединение этих частей может составить целое, полное знание и определение Гоголя.
С. Т. Аксаков. История знакомства, 204.
Вот уже 30 марта, а рукописи все нет как нет. Всякий день я посылаю разведывать на почту, и все бесплодно... Клянусь, это непостижимо, что делается с моею рукописью. Это во всех отношениях чудеса, и всякий другой мог бы давно сойти с ума. Я сам дивлюсь, как у меня не переворотилось все в голове.
Гоголь - Н. Я. Прокоповичу, 30 марта 1842 г. Письма, II, 162.
Гоголь третьего дня приходил обедать к нам. Я очень люблю его: он не так глубок; как другие, и поэтому с ним гораздо веселее. Он все нехорошо себя чувствует: у него пухнут ноги. Крепко собирается к вам и говорит, что будет счастлив, когда сядет в карету и уедет из Москвы.
Е. М. Хомякова - Н. М. Языкову, 1 апр. 1842 г., из Москвы. Соч. А. С. Хомякова, VIII, стр. 107.
Рукопись получена 5 апреля. Задержка произошла не на почте, а от цензурного комитета. Уведомивши Плетнева, что отправлена 7 марта, цензурный комитет солгал, потому что девятого только подписана она цензором. Выбросил у меня целый эпизод - "Копейкина" ("Повесть о капи-{324}тане Копейкине") 10, для меня очень нужный, более даже, нежели думают они. Я решился не отдавать его никак.
Гоголь - Н. Я. Прокоповичу, 9 апр. 1842 г. Письма, II, 164.
Уничтожение "Копейкина" меня сильно смутило. Это одно из лучших мест в поэме, и без него - прореха, которой я ничем не в силах заплатать и зашить. Я лучше решился переделать его, чем лишиться вовсе. Я выбросил весь генералитет. Характер Копейкина означил сильнее, так что теперь видно ясно, что он всему причиною сам и что с ним поступили хорошо. Присоедините ваш голос и подвиньте, кого следует. Вы говорите, что от покровительства высших нужно быть подальше, потому что они всякую копейку делают алтыном. Клянусь, я готов теперь рублем почитать всякую копейку, которая дается на мою бедную рукопись. Но я думал даже, что один Никитенко может теперь ее пропустить... Передайте ему листы "Копейкина" и упросите без малейшей задержки передать вам для немедленной пересылки ко мне, ибо печатанье рукописи уже началось 11.
Гоголь - П. А. Плетневу, 10 апр. 1842 г. Письма, II, 165.
Посылаю письмо Гоголя к вам и переделанного "Копейкина". Ради бога, помогите ему, сколько возможно. Он теперь болен, и я уверен, что если не напечатает "Мертвых душ", то и сам умрет. Когда решите судьбу рукописи, то, не медля ни дня, препроводите ко мне для доставления страдальцу. Он у меня лежит на сердце, как тяжелый камень.
П. А. Плетнев - А. В. Никитенко, 12 апр. 1842 г. В. Гиппиус. Гоголь. Изд. "Федерация". Стр. 226.
Скажу вам несколько слов о приключениях в Питере рукописи Гоголя. Приехав в Питер, я только и слышал везде, что о подкинутых в гвардейские полки, на имя фельдфебелей, безымянных возмутительных письмах. Правительство было встревожено; цензурный террор усилился. К этому наделала шуму повесть Кукольника "Иван Иванович Иванов, или Все заодно" 12. Предводитель дворянства хотел жаловаться; министр флота, князь Меншиков, в Государственном совете сказал членам: "а знаете ли вы, дворяне, как вас бьют холопы палками" и пр. Дошло до государя и, по его признанию, граф Бенкендорф вымыл Нестору голову. Вследствие этого Уваров приказал цензорам не только не пропускать повестей, где выставляется с смешной стороны сословие, но где даже есть слишком смешное хоть одно лицо. К этому еще Башуцкий написал пошлую глупость "Водовоз", в которой увидели невесть что; опять дошло до царя, и Башуцкий был у Бенкендорфа... Ну, сами посудите, как было тут поступить? Вы, живя в своем Китае-городе, ничего не знаете, что делается в Питере. И вот Одоевский передал рукопись графу Виельгорскому, который хотел отвезти ее к Уварову; но тут готовился бал у великой княгини, и его сиятельству некогда было думать о таких пустяках, как рукопись Гоголя. Потом он вздумал, к счастию, дать ее (приватно) прочесть Никитенко. Тот, начавши ее читать как цензор, про-{325}махнул как читатель, и должен был прочесть снова. Прочтя, сказал, что кое-что надо Виельгорскому показать Уварову. К счастию, рукопись не попала к сему министру погашения и помрачения просвещения в России. В Питере погода на это меняется сто раз,и Никитенко не решился пропустить только кой-каких фраз, до эпизода о капитане Копейкине.
В. Г. Белинский - М. С. Щепкину, 14 апр. 1842 г. Белинский. Письма, II, 302.
Мы не верили глазам своим, не видя ни одного замаранного слова (в цензурном экземпляре "Мертвых душ") 13, но Гоголь не видел в этом ничего обыкновенного и считал, что так тому и следовало быть. В начале напечатаны 2500 экземпляров. Обертка была нарисована самим Гоголем. Денег у Гоголя не было, потому "Мертвые души" печатались в типографии в долг, а бумагу взял на себя в кредит Погодин. Печатание продолжалось два месяца. Несмотря на то, что Гоголь был сильно занят этим делом, очевидно было, что он час от часу более расстраивался духом и даже телом: он чувствовал головокружение и один раз имел такой сильный обморок, что долго лежал без чувств и без всякой помощи, потому что случилось это наверху, в мезонине, где у него никогда никого не было. Вдруг дошли до Константина слухи стороной, что Гоголь сбирается уехать за границу, и очень скоро. Он не поверил и спросил сам Гоголя, который сначала отвечал неопределенно: "Может быть"; но потом сказал решительно, что он едет, что он не может долее оставаться, потому что не может писать и потому что такое положение разрушает его здоровье. Константин был очень огорчен и с горячностью убеждал Гоголя не ездить, а испытать все средства, чтобы приучить себя писать в Москве. Гоголь отвечал ему, что он именно то и делает, и проживает в Москве донельзя. Вера, при которой происходил этот разговор, сказала Гоголю, что никак не должно доводить донельзя, а лучше уехать немедленно. Я с огорчением и неудовольствием узнал об этом. Все делалось как-то неясно, неоткровенно, непонятно для меня, и моя дружба к Гоголю тем оскорблялась. Теперь я вижу, что в этом виноват был я более всех, что я невнимательно смотрел на положение Гоголя, легкомысленно осуждал его, недостаточно показывал к нему участия, а потому и не пользовался его полной откровенностью. Будучи сам плохим христианином, я с неудовольствием и недоверчивостью смотрел на религиозное направление Гоголя. Вероятно, это было главною причиною, почему он не открывался мне в своих намерениях. Если б я с любовию и горячностью приставал к Гоголю с расспросами, если б я заставлял его быть с собою откровенным с самого приезда в Москву, то, вероятно, я мог бы не допустить до огромного размера его неудовольствий с Погодиным, и тогда, может быть. Гоголь, не уехал бы из России, по крайней мере, так скоро.