- Ну, знаешь, хоть и бесплатно, а все-таки нечестно давать уроки, когда знаешь, что твоя ученица и кукареку не споет. Лучше открыть глаза, сказать прямо.
Яшу предупреждали: так поступать с начальством опасно - как раз обидится, запомнит.
Из-за полного поглощения музыкой лагерь для Яши был преходящим эпизодом в жизни. Да и срок у него был, кстати, детский - три года. Заработал его Яша шуткой: сочинил, по аналогии с "Марсельезой", слитой с песенкой "Mein lieber Augustin" у Достоевского, попурри из "Интернационала" с чижиком. Кто-то донес. История в общем банальная. Рассказывая о следствии, Яшенька недоумевал: "Ну что в этом опасного? Шутка, мальчишество... А он: "Дискредитация идеологии!" Право, чудак!"
Не ты ли, друг Яшенька, чудак, притом неизлечимый? А быть может, и лучше, что ни в чем Яша не разобрался? Лучше, что тоска и ужас тех, кто хоть раз почуял бездну, не коснулись его сознания, что не ощутил он себя нагим и беспомощным во власти Князя Мира? И трудно было верить, что минует его горькая чаша...
...В бухгалтерию лагпункта вбежал растерянный Яша.
- Меня прямо из театра взяли... говорят, на общие работы. Пропуск отобрали... Это наверняка ошибка, правда? Нельзя же прерывать репетиции...
- Не на этап ли берут? - спросил я.
- Нет, говорят, назначили на огороды.
- Вас одного взяли?
- Только меня. Прямо со спевки, мы только начали. Недоразумение какое-то. - Яша прерывисто вздохнул. У него жалко подергивались уголки рта, и он то и дело нервно взглядывал в окошко. Я стал его успокаивать, обещал все разузнать: авось удастся помочь.
- Я в жизни не работал на огороде. Не знаю, как там все. Вот научусь... огурцы сажать... И на свежем воздухе... - Он пытался пошутить, но улыбнуться не удавалось: губы вздрагивали и не слушались, в голосе прорывались высокие, напряженные нотки.
- Эй, Рубин, чего застрял? - послышался с улицы голос вахтера.
- Сейчас, ах да... вы, пожалуйста... - коротко и бес
ломощно взглянув на меня, Яша выбежал из конторы.
В помещении сделалось тихо. Мы все понимали: снятие на общие работы пролог к начатому по чьему-то указанию преследованию.
- "Не работал на огороде", "огурцы сажать на свежем воздухе"... - с неожиданной злобой передразнил Яшу холуй начальника лагпункта Васька-Хорек. Он пришел что-то кащочить у завхоза и сидел, развалясь на лавке, с прилипшей к губе замусоленной папироской. - Там тебе пропишут свежий воздух, жидовская морда! - и сплюнул слюнявый окурок на пол.
Яшу оставили жить в нашем бараке. С зарею уводили с работягами и возвращали поздно - огородные работы были не тяжелые, но держали на них по четырнадцать часов. Яша замкнулся, стал избегать разговоров. Вернувшись, торопился к своему месту и тотчас ложился. Мне было видно, как он, поджав ноги, Лежит на боку и не мигая смотрит перед собой.
Когда барак бывал пуст, Яша подходил к окну и, выставив руки к свету, подолгу их разглядывал. На коже множились морщинки, ладони грубели, образовались мозоли, от непривычной сырости болели суставы. Заметив, что кто-нибудь на него смотрит, Яша прятал руки и отходил. Вызволить его с общих работ не удавалось. Оскорбленная певица, жена начальника УРЧ, распаленная доведенными до ее ушей рассказами Яши о неудаче, пообещала: "Будет знать, как трепаться!"
Полили дожди, выпал мокрый снег, и грязь стала непролазной. На Яшу было страшно смотреть. Шла уборка картофеля. Яша приходил иззябший, со сведенными холодом, вымазанными в глине руками; его расползшиеся опорки оставляли на полу грязные следы. Ворчливый, придирчивый дневальный молча брал швабру и вытирал за ним. И все-таки тщедушный, слабогрудый Яша не слег. Об этом приходилось жалеть: лучше бы он свалился с температурой и попал в стационар. И расположенные к нему врачи опасались положить его в больницу здоровым: из-за затеянной интриги он был на виду.
Яша молчал целыми днями и украдкой все разглядывал свои огрубевшие руки. Утрата беглости пальцев - конец карьеры пианиста. Он перестал, как всегда делал раньше, наигрывать по столу и по доскам нар: не верил, что руки удастся спасти. И вот случилось непоправимое.
Утром, как всегда, Яша пошел было на развод, но вдруг, не дойдя до двери, повернул обратно, к нарам.
Сел и стал неразборчиво что-то выкрикивать. Я разобрал: "...никакого права!.." Мы бросились к нему:
- Яшенька, не смейте этого делать! Бы себя погубите. Потерпите, устроится...
- Яша, у тебя пятьдесят восьмая. За отказ от работы, знаешь...
- Яша, без разговоров расшлепают... Он упрямо и потерянно повторял:
- Они не имеют никакого права... У меня пропали руки - это моя профессия. Я не могу больше, я объясню... Они не понимают...
- Боже мой, Яша, пока не поздно, бегите на развод. Потом попробуем, напишем заявление, придумаем что-нибудь - только не это! За отказ ухватятся и погубят! Пришьют саботаж...
Отчаяние сделало Яшу глухим. Он все твердил про свои права и руки музыканта. Больной, взъерошенный воробьенок, вздумавший обороняться...
В дверях появился нарядчик.
- Ты что это, Рубин, от работы отказываешься? - миролюбиво обратился он к нему с порога.
- Они не имеют права... Я требую перевода на другую работу..,
- Права, права... Чудило ты, парень, - снова спокойно ответил нарядчик. - Брось-ка лучше эту канитель. Выходи поскорее.
- Не могу, я... протестую... я требую...
- Тогда пеняй на себя, а я тебе худа не желаю. - Нарядчик постоял, словно придумывая еще какие-то слова, потом, пожав плечами, повернулся и медленно вышел из барака. Почти тотчас вошли дежурный с вахты и вохровец.
- А ну, собирай барахло, - с ходу приказал он Яше, и оба подошли к нему вплотную.
Его увели. Больше никто никогда его не видел.
x x x
Судьба Яши потрясла Любу. Она стала подчеркнуто холодно относиться к одному нашему общему знакомому, Михаилу Дмитриевичу Бредихину, который, по ее убеждению, не захотел поэнергичнее заступиться за музыканта.
Трудно найти подходящее объяснение выбору, еде" данному такими людьми, как Михаил Дмитриевич, в тот переломный, трагический для России год. Как постичь переход на сторону большевиков кадрового русского офицера, родившегося в старой дворянской семье с прочными военными традициями, отец которого командовал полком Варшавской гвардии? Воспитанник Михайловского юнкерского училища, выпущенный в полк весной 1914 года, Михаил Дмитриевич был разжалован в рядовые за поединок накануне объявления войны. Он проделал ее. всю в строю. Вернул себе дворянство и офицерское звание отменной храбростью, отмеченной Георгиевским крестом и оружием. Как же понять службу капитана, и кавалера Бредихина в Красной Армии со дня ее образования?
Он никогда не был революционером. Сохранял все кастовые представления военной косточки и монархические симпатии, пусть слегка поколебленные бессилием и ошибками царского правительства перед концом и личной неприязнью к императрице. Не снедало его и честолюбие, од не рвался к крупным должностям, всегда был человеком чести, неспособным искать выгоду. Людей такой зак невозможно представить "своими" в новой командирской, среде: воцарившиеся в ней нравы и обычаи его коробили.
С брезгливостью! рассказывал Михаил Дмитриевич о хапугах-командирах, спешащих первым делом, едва приняв часть, к каитернармусу и на швальню, чтобы приказать доставить себе на квартиру "штуку" материи, сапоги, кожу, что только приглянется: себе, супруге, деткам, деревенской родне-- По облику, понятиям и духу он был белым; эмигрантом, па характеру - фрондером, кем угодно, но не красным командиром, подчиненным Троцким, и гамарникам со всеми прочими ненавистниками русского офицерства. Бредихин не захотел встретиться с графом Игнатьевым, когда тот, потерпев неудачу в эмиграции, отправился прислуживать новым хозяевам, шшаниншим его генеральской папахой! "Пятьдесят лет в строю - " ни одного дня в бою", - с презрением цедил Михаил Дмитриевич, отзываясь об опубликованной, книге воспоминаний бывшего царского военного атташе. Прямой, мужественный и честный, Бредихин, если и не хотел, по каким-то принципиальным или личным соображениям, примкнуть к Деникину или Врангелю, не мог, не кривя душой и не вступая в конфликт с совестью, служить в Красной Армии. Внутренний разлад и недовольство собой были неизбежны. И довольно коротко узнав Михаила Дмитриевича, я именно этим разладом объяснял его повышенную раздражительность и неровное поведение, срывы, еле сдерживаемые прежними вышколенностью и воспитанием грубые выходки.