Торопясь, отрывисто, оглядываясь на медленно расхаживающего по комнате стража, Наташа рассказала мне, что Всеволод был еще зимой арестован и находится в Воркутинских лагерях с пятилетним сроком. Его жена Катюша приезжала к брату в Архангельск. Ей предложили взять мои вещи - при ней сняли печать с комнаты,
- Я принесла, вот тут сапоги, белье, кое-что из одежды... Вас очень поразило известие о брате... Ах, друг мой, ему еще повезло... Вы не знаете, что сейчас творится. В Москве сплошные аресты, берут и здесь... не только ссыльных, но и большое начальство. Говорят, в Москву увозят. Расстрелян сам Аустрин...
...С некоторых пор Путилова часто бывала у меня, иногда заходил к ней я. Сначала это были деловые свидания - Наташа перепечатывала мои переводы. Потом видеться вошло в привычку, я забегал на чашку чая. Когда мы были вместе, с нами было и наше милое петербургское прошлое.
Бывала Наташа неровной, то оживлена до экзальтации, то сумрачна и даже агрессивна. Однажды я чуть иронически воспринял ее упреки за неразборчивый почерк: "Вы относитесь пренебрежительно к работе машинистки!.." - ив слезы. Я переполошился. Бросился ее успокаивать, целовал руки, гладил по голове, просил прощения. И открылось мне, что не в моих насмешливых словах причина: была она еще молода, с нерастраченной потребностью любви и опоры, с горьким сознанием уходящих одиноких лет. Я же, и коротко с ней об-щаяеь, полюбив ее общество, не забывал про две трагические тени - расстрелянный Сивере, расстрелянный Путилов. И, разумеется, подавил бы в себе всякое чувство, если бы и увлекся. А. вот здесь, в подлой тюремной обстановке, рухнули преграды. Несвязно, жарко, перебивая друг друга, мы торопились сказать все, что могло быть сказано раньше. И горько становилось на сердце, почуявшем то хорошее и светлое, что могло быть между нами.
Последние минуты свидания мы были как в тумане. Маленькие горячие ладошки Наташи в моих руках. Смотрели друг другу в глаза - и так объяснялись... Но - "Свидание окончено!". Прощались стоя. На какие-то секунды Наташа прижалась ко мне - не оторвать. Мы поцеловались, как перед смертью, - отчаянно и безнадежно. Еще, еще... Последний раз... И меня увели.
Кружилась голова. Тоска о невозвратном комом подкатывала к горлу. И все виделось мокрое от слез лицо с горячечными, пронзительно прекрасными глазами. В них - укор, и отчаянное сочувствие, и страх...
...Я вписываю ее имя в свой длинный синодик: Наташа Путилова погибла в том же 1937 году. Из Архангельска ее отправили по этапу в трюме судка, переполненном заключенными. Их везли морем в заполярные лагеря. В спертом зловонии Наташа задохнулась. Тело ее выбросили за борт...
Знаю я и другую смерть от удушья в схожих обстоятельствах.
При подходе немцев к Малоярославцу оттуда спешно эвакуировали наловленных высланных, во множестве осевших в этом городке - за пределами "сто десятого километра" от столицы. Был среди них Владимир Константинович Рачинский - маленький, щуплый и близорукий интеллигент чеховского склада, в прошлом богатый помещик и убежденный земец. Его впихнули в товарный вагон, где стояли впритык один к другому. Сдавленный со всех сторон, Рачинский задохнулся - когда и как, никто не заметил. По малому его росту, лицо Владимира Константиновича утыкалось в спину или грудь соседа. Быть может, он и пытался высвободиться, шевельнуть рукой, неслышно из-за стука колес вежливо просил: "Пожалуйста, чуть-чуть на секунду отодвиньтесь..." Когда выгружали из вагона, Рачинский, уже застывший, повалился как сноп на провонявший мочой пол... Умер стоя.
Нет, не утешает сознание, что с 1937 года одни палачи стали уничтожать других. Пусть тот же Аустрин и тысячи других чекистов погибли в ими же учрежденных застенках. Эта кровь не может искупить те миллионы и десятки миллионов жизней вполне невиновных людей, каких руками аустриных истребила трижды проклятая сила, прикрывшаяся знаменем "диктатуры пролетариата". И когда сейчас, в конце семидесятых годов, с высоких трибун и в партийной печати заговорили о нравственности и морали, чуть ли не о любви и человеческом сочувствии - милосердии! - я вспоминаю, переживаю заново... И режет слух лицемерный лепет. То - очередной прием, призванный ввести в заблуждение, прикрыть овечьей шкурой неслабеющую готовность подавлять, уничтожать, убивать, если только возникнет и тень угрозы этой диктатуре уже не пролетариата, так теперь стесняются говорить, а подменившей это понятие власти кремлевской олигархии. Как говорить о добре и справедливости, не отрекшись от того кровавого марева, оставаясь наследниками дзержинских?.. Продолжая упорно называть клеветой всякое упоминание о злодеяниях минувших десятилетий? Отказываясь судить своих "преступников против человечности"?.. Как поверить разбойнику, на время припрятавшему нож, пусть он и расписывается в том, что преисполнен братолюбивыми чувствами?
...Исподволь старожилом камеры сделался и я: шло время, а меня все не выкликали на этап. Конечно же, ГУЛАГ не взвешивал, как выгоднее меня запродать. Образованность без технических знаний не стоила и гроша, по представлениям этого ведомства, и я мог рассчитывать только на участь, уготованную мне моей первой - "лошадиной" -- категорией здоровья: на почетное участие в лесоповале, как острили бывалые лагерники.
В нашу пересылку не попадали непосредственно с воли, а лишь после следствия, но слухи, подтверждавшие узнанное от Натальи Михайловны, проникали через уборщиков. Все прочие корпуса тюрьмы были, по их словам, забиты "чисто одетыми" людьми - в наркомовских куртках, длинных командирских шинелях с сорванными знаками различия. В коридоре "смертников" видели областного прокурора... Я вспомнил его брезгливо сощуренные глазки, манеры олимпийца, роняющего несколько слов перед небритым арестантом в обтертых, мятых штанах...
Эти сведения тревожили - хотелось очутиться подальше от вершившихся под боком расправ; мнилось, что волна их может захватить и тебя, с уже решенной участью. И всякий день я ждал, не появится ли на пороге камеры дежурный со списками...
Мой черед настал лишь в конце июля - я был включен в состав огромного, сколачиваемого на тюремном дворе этапа: было выкликнуто более четырехсот фамилий. Для меня так и осталось невыясненным, почему в этот архангельский арест меня продержали так долго под следствием, не соблюдая даже таких формальностей, как объявление о его продлении и окончании? Не расписывался я и в том, что ознакомлен с материалами и обвинительным заключением... Не знаю, почему оставили почти четыре месяца на пересылке... Но значение таких необъяснимых промедлений открылось мне впоследствии, когда пришлось убедиться в Высшем Смысле происходящего с нами: спасшие мне жизнь проволочки не могла не определить Благая Сила, ПРОВИДЕНИЕ. Именно ТАМ было сочтено нужным сохранить мои дни... И вот я живу, чтобы свидетельствовать!
x x x
Это я вижу впервые. В куче отбросов, сваленных за тесовым навесом уборной, копошатся, зверовато-насто-роженно оглядываясь, трое в лохмотьях. Они словно готовы всякую минуту юркнуть в нору. Роются они в невообразимых остатках, выбрасываемых сюда с кухни. Что-то острыми, безумными движениями выхватывают, прячут в карман или засовывают в рот. Сторожкие вороны, что, непрестанно вертя головой, кормятся на свалках...
Даже самые опустившиеся, обтерханные обитатели пересылки ими брезгают, им нет места на нарах: они - отверженные, принадлежат всеми презираемой касте. Мне они внове, я смотрю на них с ужасом. Жалость вытесняется отвращением: человеку ни на какой ступени отчаяния недопустимо обращаться в пожирающую отбросы тварь. И тут же думаешь, что затяжное, беспросветное голодание способно разрушить в людях преграды и барьерчики, сдерживающие животное начало.
На босых ногах - разваливающиеся опорки; худоба - уже не человеческая проглядывает во все прорехи истрепанных штанов, засаленной, задубевшей телогрейки; черные, цепкие руки... Но страшнее всего лица - испитые, с бескровными губами, измазанные, с бегающим неуловимым взглядом. Лица упрямые, мертвые, жесткие. Их не только наказывают, сажают в карцер, но и поносят, срамят, бьют свои же заключенные. Однажды утром часовой с вышки застрелил такого "шакала", и труп его в сползших штанах и задравшейся телогрейке - белья на нем не было - полдня пролежал на отбросах, уткнувшись в них лицом. Крупные зеленые мухи ползали по обтянувшей кости коже, желтой, в расчесах... И уже в тот же день, в сумерках, там снова шмыгали тени...