У забора сидит на земле мужик в крытой поддевке, очень затасканной и рваной. Руками, опертыми о колени, он охватил низко свешенную голову, словно хочет отгородиться от всего света, ничего не видеть и не слышать. Рядом с ним женщина в развязавшейся шали. Она склонилась над уложенной на рядне, укрытой лоскутным одеялом девочкой с бескровным лицом, синей полоской рта и плотно закрытыми веками в темных, глубоких глазницах. Мать что-то шепчет...
Чуть подальше кучка мужиков столпилась над неподвижным человеком в зипуне и растоптанных лаптях. Он растянулся на голой земле - во весь свой немалый рост. У меня на глазах он вдруг весь напрягся, точно хотел потянуться запекшими членами, да так и замер. И сразу окаменело лицо.
Ветхий мужик в полушубке с рваной полой торопливо стянул с плешивой головы треух, перекрестился. Вокруг - ни одного восклицания, ни единого вздоха. Живые стояли молчаливые, как бы безучастные... Их ведь и загнали сюда, на Север, умирать. Жди каждый свой черед.
В поздние сумерки, когда уже вовсе стемнеет и маленькая лампочка над крыльцом комендатуры слабо освещает плешинку опустевшего берега, скопища бездомных куда-то рассасываются. Остаются неподнявшиеся. Это мертвые или вконец ослабевшие, отбившиеся от своих или сосланные в одиночку. Земляки, пусть и бессильные помочь, не покидают своих до последнего часа...
За ночь не всегда успевают убрать трупы, и поутру, в ранний час, натыкаешься у тротуаров или на трамвайных рельсах на распростертых мертвых мужиков...
Наводнившие Архангельск толпы бездомных, голодных и больных крестьян, загнанных сюда не мором и не вражеским нашествием, не стихийным бедствием, а своей "кровн-ой" рабоче-крестьянской властью - вот тот основной фон, на котором отложились мои воспоминания о жизни в этом городе.
...Бывший муж моей тетки Алексей Федорович Данилов встретил меня, хотя и видел впервые, по-родственному. Накормить он не мог, так как обедал в столовой учреждения, где работал, а домашние тратгезы сводились к стаканам невесть чем настоянного кипятка с символической порцией хлеба, сохраненной от пайка, и того более микроскопической щепоткой сахара, во чашку с какой-то суррогатной заваркой передо мной поставил. И отправился в соседние дома подыскивать мне приют.
Пусть родство это и было из разряда "седьмой воды на киселе", точек соприкосновения с дядей Алешей у меня оказалось достаточно. Был он кадровым морским офицером, участником русско-японской войны и знал отлично мою морскую родню. Он докопался до одного петербургского дома, где встречался с моей матерью, и тотчас стал обращаться ко мне на "ты". Я же должен был называть его дядей Алешей. Так, с первых шагов в чужом городе нашлась у меня родственная душа.
Спустя несколько часов говорливая Анна Ивановна, коренная архангелогородка, маленькая, жилистая и сморщенная, очень подвижная, душераздирательно окая, устраивала для меня уголок в своем домике.
- Хорошо у нас в Архангельске, хорошо, - приговаривала она, взбивая подушку на будущем моем ложе, - мороз здорово, здорово... Вот ужо рыбкой нашей угощу - трешшочки не поешь, не поработаешь!
Дом ее был набит квартирантами "вод завязку" - всякий закуток заселен. Как оказалось - ягодками одного поля со мной. Впрочем, не совсем: никто из соквартирантов в лагерях не был. Все были выселенцы из Москвы.
Немолодая эстрадная певица Екатерина Петровна, выступавшая в сарафанном жанре с частушками, об одну из которых разбилась ее артистическая карьера: она сочинила что-то про модную тогда электрификацию и колхозников, оборудованных для удобства штепселя-. ми. Что и было сочтено дерзким выпадом против величайших начинаний партии.
Художник-реставратор НОВИКОВ, сутулый, весь круглый, с близоруким взглядом из-за толстых стекол очков: эксперт правительственной комиссии по инвентаризации отнятых у церкви ценностей, он чересчур настойчиво сопротивлялся переплавке древней золотой и серебряной утвари на металл. За что и был отправлен на три года на Север: поостыть и одуматься.
С ним был и белокаменщик из села Мячкова под Москвой, искусный мастер, но неисправимый старообрядец, надоевший властям жалобами на разгон церковной десятки и незаконное закрытие храма.
Новиков с раскольником занимали отдельную комнату, платили за нее исправно, жили обеспеченно, и Анна Ивановна пеклась об их интересах вполне лицеприятно, не стесняясь при надобности ущемлять певицу и меня, впущенного в гостиную без права пользоваться своим диваном днем...
Несколько восторженная, несмотря на зрелый возраст, певица, едва меня увидев и бегло расспросив, ринулась оповещать знакомых о засиявшей в архангельском небе новой звезде. Аттестовала она меня, как я потом узнал, "тонко воспитанным молодым человеком с фигурой гладиатора и глазами раненой газели...". Что и говорить, такая рекомендация не могла не возыметь действия, и я чуть ли не на следующий день получил приглашение к некой даме, у которой собираются "друзья".
Жили мы тесно - домик был маленький, с тонкими тесовыми перегородками, оклеенными обоями, но, проникнутые обиходной подозрительностью, сходились туго. Приглядывались и осторожничали. Реставраторы сторонились всех отчасти из-за несравнимости своего сытого существования с нашим житьем "на фу-фу": избегали столоваться в общей кухне, чтобы не соблазнять нас видом масла, сахара и других недоступных гастрономических редкостей.
Обиход наш складывался по-разному. Екатерина Петровна, как и полагается служительнице Талии, выходила из своего закутка поздно и затем исчезала на целый день, возвращаясь в часы, когда мы все уже спали. Она чем-то занималась в местном театре, кажется, гримировала и помогала костюмерам, но в основном навещала многочисленных знакомых. Ее любили за легкость характера, остроумие и веселость, отчасти наигранную, за всегдашнюю готовность оказать услугу.
Она и за мое устройство взялась рьяно, тормошила, заставляла ходить по разным адресам.
- Отказали? Не вешайте носа!.. Рановато. Потопчите-ка ножки. Вот я еще одной приятельнице о вас говорила. Она обещала у одного знакомого в Североле-се спросить: он там воз-главляет! А сухари еще есть? Продержитесь?
Сухари еще были. Те самые - соловецкие. Чтобы получить продовольственную карточку, надо было поступить на работу. При ограничениях для ссыльных и отсутствии ходовой специальности это было для меня непросто. Порт, "Экспортлес" были исключены: контакты с иностранцами! Закрыто было и преподавание языков: ссыльному не место там, где воспитывается юное поколение. Идти чернорабочим на лесопильные заводы или сплав в преддверии зимы не хотелось, да и там хватало ссыльной скотинки. И я рыскал по городу, всячески растягивая свои запасы. Круг знакомых между тем расширялся очень быстро. Сосланного люда было в городе, несомненно, больше, чем коренных жителей. Приезжие встречались на каждом шагу. И в первую очередь многочисленные москвичи.
...Салоны, где гости непринужденно любезничают с очаровательными хозяйками, слушают остряков, сами рассказывают злободневные анекдоты и доверительно беседуют с воспитаннейшими агентами режима - принадлежность не только наполеоновской Франции и дореволюционных столиц: они существовали и в наше время. И не в одной Москве, но и во второстепенных городах.
В патронируемые высоким ведомством дома - с респектабельной хозяйкой, гостеприимно распахивающей двери обставленной уцелевшими креслами и шифоньерами гостиной, с внушающим доверие "душком старорежимности" привлекают людей, которых надо заставить распахнуться, обмолвиться неосторожным словом. Когда-нибудь узнается закулисная история всяких "Никитинских субботников" и артистических капустников на Молчановке в Москве. Станут, быть может, известны истинные их устроители и имена жертв этих чекистских западней.
Не был исключением и Архангельск. Нину Казими-ровну Я. можно было с полным правом назвать светской львицей, пусть и с провинциальным налетом. Выдержав паузу, она подавала руку представленному ей гостю; слегка прищурившись, внимательно разглядывала, пока тот, несколько смущенный холодной церемонностью, усаживался в кресло, указанное ему легким жестом... Потом все менялось: хозяйка оживлялась, шармировала теплыми интонациями и вниманием, искусно дозированным, каковое каждый полагал предназначенным именно ему.