У меня всегда была глубокая душевная связь с мамой. Я ей поверяла все, что вырастало в душе, хотя многое было смутным, неясным для меня самой, и всегда находила отклик и поддержку.
Мама моя была из тех людей, о которых Мейстер Экхард говорит: "Они живут и действуют среди вещей, но делают это так, точно стоят у крайнего небесного круга, совсем близко от вечности".
Ничто в мире материальном ее не привлекало, ей ничего не нужно было для себя, и своих близких она любила какой-то особенной одухотворенной, самоотверженной любовью. Она несла на себе все заботы и тяготы жизни, ни на минуту не отдаваясь житейской суете. И связь ее с нами, детьми, была какая-то особенная, духовная: "Если бы ты не родилась, я бы по тебе всегда скучала", - сказала мне мама однажды, когда я была еще совсем маленькой девочкой. А когда я подросла настолько, что мама могла надеть на меня свое черное платье, она сказала спокойным, почти радостным голосом: "Ну, вот моя девочка уже взрослая и я могу скоро умереть". Ничего в нашей детской жизни не казалось маме мелким или ненужным. Иногда я спрашивала маму: "Может быть, не стоит тебе этого рассказывать, может быть, тебе это неинтересно", - и мама неизменно отвечала: "Все, что интересно тебе, интересно и мне". И мы жили глубоко единой внутренней жизнью. Однажды я серьезно заболела. Когда поставлен был диагноз, мама вошла ко мне в комнату и с улыбкой сказала: "Не бойся ничего, мы будем болеть вместе".
Помню, как рассказав маме о каком-то совершенном мною дурном поступке, я спросила: "Можешь ли ты простить меня на этот раз?" - "Не только на этот раз, но и всегда", - твердо ответила мама. Это обещание всегдашнего прощения было сильнее самой страшной угрозы.
"Какое счастье быть вместе с тобой", - говорила я маме, когда мы бывали одни. "Дай Бог тебе большего счастья", - с грустной улыбкой отвечала мама. В ее сердце закрадывалась тревога и однажды она сказала мне: "Я боюсь, что ты будешь очень одинока".
-----------------------------------------------------------------
Вера Василевская с подругой Зиной в 20-х годах
И действительно, я ощущала это даже тогда, когда в 1918 году поступила в университет и встретила там людей, близких мне по духу, разделявших мои религиозные искания. Это были последние годы философского факультета в его старом составе. Мы слушали лекции И.А. Ильина/11/, Г.И. Челпанова/12/, собирались на религиозно-философские собрания, на которых обсуждались волновавшие всех вопросы духовной жизни и Евангелия. На лекции Ильина студенты сходились в таком количестве, что аудитория их не вмещала. Среди них было много "маросейских" - духовных детей о. Алексея Мечева. Хотя я сблизилась с некоторыми из них, но все же чувствовала себя как бы чужой и далекой от их жизни. А в 1920 году, после смерти мамы, мир для меня опустел, утратил не только привлекательность, но и реальность. Занятия философией и психологией хотя и глубоко захватывали, но не давали той пищи, которой просила душа.
Вскоре я поступила работать в детский сад, продолжая занятия в университете. В общении с детьми я больше чувствовала возможность взаимного понимания, чем со взрослыми. "Отчего мне так хорошо с детьми?" - спросила я однажды, много лет спустя, у о. Серафима. "Это оттого, - объяснил мне о. Серафим, - что ваша душа отдыхает".
Среди детей (в "дошкольной колонии", как это тогда называлось) я сразу почувствовала себя иначе, чем среди взрослых. Дети как будто угадывали мои самые затаенные мысли и чувства, которые я не решалась никому высказать. Так, однажды вечером, когда на душе было особенно тяжело, кто-то из старших мальчиков (таких веселых и резвых в течение дня) позвал меня, сказав: "Посиди с нами, нам страшно". Мой собственный страх и тоска словно исчезли. С тех пор я каждый вечер сидела с детьми, пока они не засыпали спокойным сном.
Никогда не забуду этих вечеров! Вспомнить содержание наших бесед почти невозможно: дети рассказывали о доме, о переездах, о пушках и пулеметах, о зиме, о звездах, рассказывали сказки. Это не была беседа педагога с воспитанниками. Несмотря на различие в возрасте, мы были равными, равными перед вечерней зарей, перед наступающей ночью, перед страшным миром, который нас окружал, перед Богом, которого они чувствовали яснее, чем я. Я не умела ответить на многие из их вопросов, но они всегда отвечали на мои. Некоторые девочки знали наизусть молитвы и иногда читали их вслух. Я не знала молитв и слушала их, затаив дыхание. В устах детей они звучали с особенной силой и неведомой мне радостью.
Днем во время прогулок говорили мало. Мы слушали, что говорили нам птицы, цветы и деревья, леса и овраги.
Помню, вернулась я однажды с прогулки и села на крыльце дома. У меня в руках был большой букет васильков; прижавшись к нему лицом, я на минуту задумалась. Ко мне подбежал маленький черноглазый мальчик, один из самых больших наших шалунов и, обратившись ко мне, спросил: "Ты знаешь, кто всех лучше?" Я не нашлась, что ответить. "Бог, - сказал он. - Ты знаешь, что Бог может сделать?" - опять спросил мальчик и опять, не дождавшись ответа, добавил: "Человека сотворить!.."
По воскресеньям мне всегда было особенно грустно, но я не могла отдать себе отчета в причине этой грусти. В одно воскресное утро я вышла в поле: было тихо, издалека доносился колокольный звон. "У всех воскресенье, а у тебя не воскресенье", - сказал неожиданно один из малышей, находившихся возле меня.
"Почему они всегда все знают?" - подумала я.
В детском саду я познакомилась с Тоней З.*, через которую я узнала впоследствии о. Серафима и которая 14 лет спустя стала моей крестной. Видно, сам Господь привел меня в этот детский сад.
---------------------------------------------
* Антонина Зайцева (прим. ред.)
Мне было 18 лет, Тоне - 19. Она так же, как и я, потеряла недавно любимую мать. Она, как и я, чувствовала себя чужой среди окружающих и находила отраду и утешение в общении с детьми. Тоня работала с младшей группой (трех-четырех лет), а я со средней (пяти-шести лет). Мы обе любили ночные дежурства. Так хорошо охранять сон детей. Спящий ребенок кажется беседующим с ангелами. Сколько безграничного доверия и безмятежности в его позе, в его улыбке! Они точно и не подозревали о существовании зла - эти "дети страшных лет России", которые успели уже пережить многое.
Нам обеим не хотелось спать в эти летние ночи, и мы стали проводить ночные дежурства вместе. Я говорила Тоне о своей маме, она мне - о своей. Я знала, что Тоня живет совсем особенной жизнью, резко отличающей ее от всех остальных. Я чувствовала в ней большой ровный свет, который озарял ее душу и жизнь и как бы переливался за пределы ее личности. Я не умела и не решалась спрашивать об этом, она не умела и не решалась рассказывать. Лишь один раз, когда мне было особенно грустно, Тоня сказала: "Есть люди, с которыми можно говорить, как с мамой". Эти слова глубоко запали в мое сердце, но и об этом я не решалась спросить. Это была тайна, которая должна была раскрыться когда-нибудь сама собой.
Мы все больше сближались с Тоней и понимали друг друга без слов. Тот мир, в котором жила Тоня, все больше привлекал меня, но попытаться проникнуть в него казалось так же невозможно, как невозможно войти в чужой сад, как бы прекрасен он ни был, если тебя не звали. Тоня рассказывала мне, что находила возможным, но не всегда называла вещи своими именами, а часто пользовалась аллегориями. Делала она это из удивительной чуткости и бережного отношения к чужой душе, и я глубоко это ценила. Впоследствии она призналась мне, что боялась нарушить "тончайшее плетение" - так называла она ту внутреннюю работу, которая протекает, несомненно, под непосредственным водительством свыше.
Однажды Тоня рассказала мне сон. "Мне снилось,- говорила она, - что я гуляю по лугу, усеянному чудесными цветами. Мне хочется собрать большой букет этих прекрасных цветов и подарить их тебе. Мое сердце полно радости: ведь нигде, нигде не найти таких цветов! Букет растет в моих руках, и мне хочется поскорее отдать его тебе. Но вдруг я замечаю, что ты стоишь на другом берегу реки. Я протягиваю тебе букет, но ты не можешь взять его. Река глубока, а моста нетNo "Я не могу передать тебе цветы, - с грустью говорю я. - Но ты ведь слышишь, чувствуешь их аромат!""...