-- Здраствуй, Лев Николаич.
--А, Константин!
Рыжая бородка, усики, слабо растущие, как всегда у недоедающих людей, мало изменили его лицо. Те же чудные, играющие глаза, тот же широкий рот и толстый маслак скул, колен, локтей, лопаток и развалистая походка.
Давно мы не видались. Как поживаешь, Константин?
-- Ничего, живем, хлеб жуем.
-- Что же, дети у тебя?
-- Как же, трое.
Я знал, что он одинокий, и мне хотелось узнать, подросли ли уже помощники. Лошадь уже проходила мимо воза. Чтоб спросить скорее, я сказал: что ж, подсобляют? Я уже объезжал его лошадь, так что только он мог успеть дать только один короткий ответ.
-- Оба пола краюшки подсобляют, -- крикнул он мне своим чудным, громким голосом.
У него были три девочки: 8, 6 и 3 лет. Так он шутил и до сих пор шутит. Но последнее время шутка осталась та же, но к шутке примешалась горечь.
В нынешний год он шутит также, но видно, что нужда подъела его, что только ухватка держит его. Он трещит. Он знает, что он слаб, и боится, как бы не ослабеть.
-- Ну что, как ты живешь? -- спросил я, когда вышел на крыльцо.
-- Да плохо, Лев Николаич.
Я нынче зимою часто видал Константина и знал, что он доел свой хлеб до рожества и пробивался кусочками, к[оторые] он скупал, когда были деньги, у нищих, знал, что и корм скотине от дождей осенних и от мышей, переевших у нас всю солому, дошел у него на 2-й неделе, и он бился из корму, занимая и покупая, чтобы прокормить корову, лошадь и двух овченок, знал я то, что ему, как и многим одиноким мужикам, в нынешнюю зиму было хуже всего то, что пешей работы не было. Лошадь без корма еле жива, не возит, а пешей работы не было. Если и есть какая, то надо далеко от дома уйти, а дома некому скотину кормить, снег отгребать. Я знал это и на днях видел, что на шоссе бьют камень. Одного из таких же одиноких бедняков, Чирюкина, я вчера видел на камне. Он тоже безлошадный, зиму сидел без дела, и как только открылась работа, взялся за нее. Я вчера видел его, как он сумерками уже по воде шел домой с камня. Он шел веселый. Все-таки кончилась скука -- сидеть без дела. Обгоняет он на камне, смотря какой попадет камень, от 30 до 40 копеек, работая без отдыха с утра до вечера. Дома у него с старухой 5 душ. Своего хлеба давно нет. Картошек нет. Коровы нет. Последнее молоко, то, которое было в грудях жены Чирюкина, увезли в Харьков в кормилицы сыну Товарища] Прокурора] С[удебной] Палаты]. Благодаря тому, что продали это молоко Т[оварищу] Прокурора] С[удебной] Палаты] и променяли на хлеб, семья еще жива. А то, если бы 5-ти душам дать вволю хлеба, то они съедят 12 Г ф[унтов]. 12 Г ф[унтов] стоят 40 копеек. Стало быть, теперь он не заработает на хлеб; что ж бы было, когда не б[ыло] работы? Но он все-таки идет домой веселый, все-таки делает всё, что можно делать, чтоб кормиться. Я спрашивал у мужиков вчера: весь ли роздан камень. Мне сказали, что выкрещен[ный] жид, который занимается этим делом от земства, не весь еще роздал. И потому вчера еще я подумал о Константине и, по старой нигилистической привычке мысли, в душе попрекнул Константина, что он не работает на камне. И теперь, когда он сказал, что плохо, подумал, что дело в недостатке хлеба, и сказал ему: а что я узнал, камень не весь роздан, что ты не пойдешь?
-- Куда я пойду? Мне уж не то от скотины, от бабы нельзя отойти. С часу на час ходит. Да и вдобавок того ослепла.
-- Как ослепла?
-- А Бог ее знает. Вовсе не видит. На двор вывожу. (Зачеркнуто: -- Что ж это, плохо дело. -- Да уж так плохо)
Я молчал.
-- Вдобавок того лошадь последняя околела.
-- Что ты, когда?
-- Да вот третьего дня ободрал. (Зачеркнуто: И он посмотрел на меня пытливо, как бы угадывая, как я приму это. Если позубоскалить -- можно и позубоскалить) Он шутливо перекосил рот. Но с тех пор, как он раз при мне упустил слезы, я уж знал, что значит эта шутка -- надо шутить. Если не шутить, то надо или красть, или повеситься, или раскиснуть и реветь, как баба, говорил его взгляд, -- а тошно.
-- Что ж, плохо твое дело.
-- Да уж так плохо, что и не знаю, что делать, добро бы с осени, я бы и говорить не стал. А то зиму кормил. У себя, у детей урывал, посыпал. -- И он начал рассказывать, как у ней кострец сшиблен, болел и как до нутра пропрела, так и корм перестала есть, повалилась и пар вон.
Хотя после разговора с Константином еще (Зач.: мой вечерний разговор с ним и его женой) были другие события, к[оторые] нужно описать, а я только вечером пошел к Константину (Зач.: я имел его с Ларивоновыми ребятами и потом читал газеты к обедал, о чем надо рассказать), я теперь же расскажу всё относящееся к Константину], чтобы уже покончить с ним.
Вечером, часов в 7, я пошел к Константину. Он живет на самом конце деревни. Деревня улицей. Он живет на той стороне деревни, которая дальше выдалась в поле, так что против него никого нет. Рядом с ним избушка без двора. В ней живет слепой Резунов с дурочкой женой и двумя сиротами Шинтяковыми. Мальчик водит слепого. Девочка печку топит, печет, варит. Соседи нищие, но они-то вызволяют чаще всего Костюшку. За ними дворовые, тоже 9 человек: один старик лакей на 9 р. жалования кормит, да сын самоварщик, больной, 2-й год в больнице -- ноги болят. 3-й двор Курносенкова, 12 душ, 2 работника, редко печеный хлеб едят, а то всё из сумы. 4-й двор Шинтякова. Стоит разломанный и пустой. За этими идут мужики исправные: Бочаровы, Осип Наумыч, Матвей Егоров. Но тут с края подряд пять дворов бедноты и на самом краю Костюшка. Во всех дворах был свет, только темно было в заброшенном Шинтяковском, да в Костюшкином. (Зачеркнуто: Я нашел дорожку, черневшую по осевшим сугробам, и подошел к двору) Что в Костюшкиной избе не было огня, меня не удивило. Это всегда так было, почти всю зиму, и я знал отчего.
Избу дед ему поставил старую. Теперь прошло 20 лет, она сопрела на отделку. Нынче по зиме из дверной стены выпрело в углах берно и вывалилось. И всю стену отозвало в сени, и потолочина завалилась, чуть не убило. Костюшка забил дыры дисками. И прежде изба не держала тепла, а после этого уж вовсе выстывать стала. Они всю зиму по два раза топили. И света не жгли. Как вечер, уберутся, так на печь под кафтаны и шубы. -- Так было и нынче. Хоть в избе и тепло было, потому что на дворе тепло; но уж они так привыкли. Да и керосин незачем жечь, прясть, ткать нечего. -- Я осмотрел и ощупал палкой дорожку через осевшие сугробы и подошел к окну. В избе говорил что-то женский голос. Что-то об бабушке какой-то. Я не разобрал и постучал в окно. От снега и звезд было светло. Кто-то из них поглядел в окно и, видно, узнал меня. Сейчас. Я подошел к двери и ждал. Ждал я долго, пока они не зажгли огонь. Потом вышел Константин, босиком, в рубахе и впустил меня. Я вошел, поздоровался и сел к лицевой стене между окон, об угол стола. Костюшка сел к дверной стене у торца стола. На столе, чисто сметенном и соскребенном, горела лампочка без стекла. Направо передо мной две девчонки лежали ничком на печи, облокотившись головенками на руки, глядя на меня. Надежда, Костюшкина жена, стояла налево от меня в отворенной двери чулана у устья печи.
Надежда женщина мелкая, складная и миловидная, когда она порожня. Несмотря на то, что всегда я видал ее в грязной черной рубахе и в одной и той же отрепанной кубовой куртушечке, она, когда порожня, не жалка, а баба как баба, но на брюхатую на нее жалко смотреть. Брюхо у нее большое, и видно, что она самка хорошая. Она ходит легко, бережет свое брюхо. Всё питанье, все силы организма идут, очевидно, туда, в брюхо, зато уж всё остальное платится за это. Особенно лицо. Лицо худое, вытянутое, с морщинами продольными около рта и желтое, как мокрый песок. В губах тоже что-то необыкновенное, как будто губы усохли, а зубы выросли, как у белки, длинные, острые, узкие. Что-то смертно-страшное и жалкое было и прежде. Но теперь и глаз нет. Глаза мутны, глядят и не видят. Я так долго ждал, вероятно, потому, что она надевала свою ту же синюю куртушку и платок на голову.