Он помешал угли, еще тлевшие в печке, которую вечером обычно растапливал дневальный, и подбросил в нее полный совок. Потом вдруг почувствовал страшную усталость и, не раздеваясь, растянулся на постели. Тишина близящейся к утру ночи сразу обступила его, и он невольно застонал, снова настигнутый мыслью обо всем происшедшем. Значит, он положил карандаш на столик в тот самый момент, когда самолет затрещал. Он дернул шторку, отделявшую его от пилота, и, хотя давно был готов к этому, с тех пор, как посвятил себя профессии, которая могла привести только к одному - к смерти, воскликнул одновременно со стрелком: "Что случилось?" И почти в то же мгновение он повис во мраке под куполом покачивающегося парашюта, он скользил по свекловичному полю, и незнакомая женщина склонялась над ним. "Вы ранены?.." Он ощупывал себя, вставал на ноги и сворачивал купол парашюта. "Я в полном порядке, но остальные погибли..." Он показывал на пламя, озарявшее горизонт, беззвучно рыдал, и по щекам его, как капли дождя, струились слезы.
Он и не думал, что ему выкажут столько внимания, Его без конца угощали пивом. Товарищи и даже командиры эскадрилий хлопали его по плечу, произносили одни и те же горячие поздравления, а губы их мучительно кривились, и это было сильнее всяких слов.
Да, он вернулся к ним издалека. Говоря точнее, с рубежа смерти, и каждый из них, видя его в живых, испытывал изумление.
Летчики свыклись со смертельным риском, но не с реальностью смерти. Смерть оставалась для них понятием метафизическим. Если бы они реально представили ее себе, они не смогли бы сдержать крик ужаса. Все они знали, что, углубляясь во мраке неба в расположение врага, они могут быть сбиты огнем зениток или истребителей. Они слышали о столкновениях в воздухе, а иногда случались аварии при взлете: четырехмоторные самолеты, нагруженные тысячами литров горючего, врезались в купы деревьев, горели и взрыва.лись вместе с бомбами. Но при этом смерть ассоциировалась с простым вычеркиванием из списка. Люди исчезали, вот и все. Сначала номер самолета и фамилия командира целый вечер оставались на доске вылетов, и каждый, кто возвращался, бросал на них сочувственный и понимающий взгляд. Смерть - это для других. Затем имена не вернувшихся исчезали с доски. Вольнонаемные торопились упаковать их вещи, чтобы, наклеив этикетки, отнести на специальный склад. Какоето время о погибших еще помнили, потом каждодневные заботы одерживали верх, жизнь шла своим чередом. Жизнь? Только идиоты могли называть это жизнью. Скорее это было похоже на каторгу, где невидимые и безжалостные надсмотрщики расправлялись с провинившимися и отстающими. Никто из тех, что уже рухнули в пылающий костер, не вернулся, но, в конце концов, это, повидимому, было не более ужасно, чем вся их жизнь. Каждый вечер летчики вскакивали по тревоге, повинуясь приказу громкоговорителя, ревущего в каждом бараке, и готовились к полету. В двух случаях из трех вылет отменялся изза погоды. По курсу или над целью оказывались слишком густые скопления облаков, подняться на большую высоту самолеты не могли изза своего груза, а при плохой видимости легко было врезаться в хвост передней машины.
Штурман чуть было не погиб при таком столкновении. Он почти онемел от ужаса. Он прыгнул с парашютом, а весь экипаж его самолета сгорел недалеко от аэродрома. Обломки дымились еще и на следующий день. Среди обуглившихся тел можно было опознать только пилота, вцепившегося в штурвал, и хвостового стрелка в его искореженной турели. Люди из специальных команд положили их в гробы и зарыли в землю после короткой церемонии, во время которой священник осенил крестным знамением покрывающие гробы трехцветные полотнища. У штурмана не хватило сил присутствовать па похоронах - происходящее имело для него еще сугубо личный смысл, и каждому хотелось расспросить его обо всем. Но никто ни о чем не спрашивал. Скорбное выражение губ заменяло разговор по душам.
На другой день штурман хотел было излиться Адмиралу.
- Ладно, - прервал его тот. - Взгляника сюда. - II он показал на свой шрам. - Воспоминания прибереги для внуков, если они у тебя будут.
Словно мстя за навязанное ему молчание, штурман не стал рассказывать и об остальном: о встрече с незнакомой женщиной. Это касалось только его. И была еще одна причина. В ответ ребята заулыбались бы, словно говоря: "Вот видишь, нет худа без добра".
Штурман уже испытывал желание снова побывать в доме 27 по ВэндонЭли. Поселок Саусфилд, затерявшийся, словно звездочка в галактике, среди бесконечного множества английских коттеджей, с их подстриженными газонами, с коньками на шиферных или цветных черепичных крышах, с почтовыми ящиками, которым не страшна любая непогода, расположен был всего в шести километрах от базы. Адрес штурман помнил, но позвонить туда не решался. Товарищи стали бы расспрашивать его - ведь он никогда никому не звонил - и догадались бы, что он чтото скрывает от них. Он ограничился тем, что сел на велосипед и отправился на место своего приземления поискать портсигар.
Изза этого портсигара штурмана мучили угрызения совести. Он сказал незнакомке, что отдал бы все портсигары на свете... А ведь этот гладкий серебряный портсигар с вензелем в уголке ему подарила другая женщина. Но как давно это было! Их роман не имел продолжения: началась война, и все оборвалось. Быть Может, когданибудь все свои воспоминания, в том числе и эту ночь у незнакомки, он принесет в дар какойнибудь другой женщине. "Что это за потребность попусту болтать и говорить то, что не имеет никакого смысла..." - укорял он себя. Кроме того, ему было стыдно, что он как бы воспользовался для своих целей смертью товарищей. "Я единственный, кто остался в живых", - сказал он. И сразу взял руки женщины в свои. Разве могла она вырвать их у того, кто должен был в эту минуту гореть в огне? Он воспользовался смертью ребят, чтобы показаться интересным, вызвать жалость и добиться у нее успеха.
"Рипо, - сказал он себе, - ты мне противен". Он часто так призывал себя в свидетели, обращаясь к себе по фамилии. Это поддерживало его в трудные минуты. Например, когда его упрекали в высокомерии, принимая его скрытность и сдержанность за презрение, или когда он узнавал, как глупо и злобно переиначивались некоторые его слова: "Рипо, ты прав. Пусть говорят..." Или когда ктото из начальства упрекал его в том, что, критикуя методы инструктажа, он подает дурной пример молодым штурманам: "Рипо, не уступай". Он был спокоен, когда слышал в себе этот одобрительный голос. Он шутливо называл его голосом предков. Хотя никого из них он не знал, ему было известно, что он ведет свое происхождение от целой династии упрямых, строптивых, не слишком набожных крестьян, достаточно грамотных и наделенных тяжелым характером. У него нрав был мягче, и он готов был презирать себя за это. Мать часто говорила ему:
"Ты другой..." Она хотела сказать, что он образованней своего отца и деда. Но он не считал это комплиментом.
Неодобрительный голос предков привел его в мрачное расположение духа. Главным образом поэтому он и не решился позвонить у двери незнакомки. Не останавливаясь, он просто проехал мимо и с трудом узнал коттедж, в котором его приняли. Но сомнения быть не могло. Тропинка со свекловичного поля вела прямо к этому домику, огороженному решеткой, за которой был сад и виднелась посыпанная гравием дорожка. Дом был совсем простым, с пристройками, надстройками и навесами для машин; все было опутано, словно паутиной, стеблями дикого винограда, где еще краснело несколько листочков. У штурмана было сильное искушение сойти с велосипеда, но он не посмел. Правда, незнакомка сказала ему: "До свидания", - голосом, в котором, пожалуй, звучала просьба, но образ женщины, который он себе рисовал, не имел уже ничего общего с реальностью, а именно встречи с реальностью опасался он, воскрешая в памяти картины той ночи. Он мысленно сжимал незнакомку в объятиях, впивался губами в ее губы, увлекал ее на диван, и он возвращался к ней после каждой боевой операции. Он становился человеком, переставал быть отверженным. "Если бы предки знали мою жизнь, - с улыбкой говорил он себе, они бы пожалели меня и придали мне смелости, чтобы я снова увиделся с ней". Эта война не была похожа ни на одну из войн, что они пережили на своем веку. Убивали, не видя убитых, и всякий раз нужно было приложить немало усилий, чтобы поверить, что ты действительно сбрасываешь бомбы, а не имитируешь бомбовой удар на учениях. И если тебя убивали, ты понятия не имел, кто держал тебя в сетке прицела неведомого истребителяохотника или в перекрестье неизвестной зенитки. Случалось, что твой же товарищ устремлялся на тебя в кромешной тьме, ты не успевал избежать удара и смерть накрывала вас обоих. А штурман та. вовсе никогда не прикасался к оружию. Для него война состояла в том, чтобы определять курс, рассчитывать расстояния и время, устанавливать по звездам местоположение самолета - и делать все это в соседстве со смертоносным грузом, который в любую минуту мог взорваться. Порой при мысли об этом сердце вдруг замирало; потом он пожимал плечами. Не будь он штурманом - его послали бы еще куданибудь. Откажись он сражаться - его расстреляли бы. Если бы он попытался уклониться от участия в этом вселенском побоище, его повсюду преследовали бы, мучили. Лучше все же сражаться в рядах тех, кто хоть както отстаивает свободу, провозглашает уважение к человеческой совести. К тому же у штурмана не было выбора. Он никогда не смог бы сродниться ни с каким другим народом, кроме своего, а его народ страдал. Так он разрешил для себя этот вопрос. Не лучшим образом, он сознавал это. Но как еще было выпутаться?