Литмир - Электронная Библиотека
A
A

"...но вот беда: -- я не гений... В молодости судьба взяла меня в свои руки... Для чего ж все было так, а не иначе? На этот вопрос захохотали бы все черти. -- И этот смех служил бы ответом вольнодумцу; но... мы верим чему-то. Мы верим в прекрасное и добродетель. Что-то развитое в моем понятии для лучшей оценки хорошего, что-то улучшенное во мне самом -- такие сокровища, которые не купят ни богач за деньги, ни счастливец счастием, ни самый гений, худо направленный".

* * *

Впрочем, о том, что гений Пушкина -- "худо направленный", он если и мог думать -- только однажды: когда все, кто Пушкина знал хорошо, думали о нем плохо -- весной 825-го года, -- тогда вдруг выскользнула давняя, еще 817-го или 818-го года, эпиграмма против Карамзина ("В его истории изящность, простота доказывают нам без всякого пристрастья необходимость самовластья и прелести кнута"). Конечно, в 825-м году после всего, что Карамзин для Пушкина сделал, такая эпиграмма была подлостию. -- На Пушкина как-то особенно правдоподобно умели клепать, как ни на одного человека. Вероятно, видя, что даже глухая деревня и полная неопределенность будущего не пронимают его, судьба избрала для его преследования злые языки. Не умея никак взять его в свои руки, долго, очень долго (при ее-то могуществе) она не могла его прикончить слухами и клеветой. Так и весной 825-го года слух о свежести мальчишеской эпиграммы рассеялся как дым.

(На посмертных мнениях о приятельстве Пушкина с Боратынским она тоже поставила свою печать. Около 860-х годов выполз новый слух, и по роковому закону отражения и повторения Пушкину, о котором теперь все вспоминали только добродетельное и прекрасное, Боратынский в этом слухе тайно завидовал и чуть ли не говорил: "А ныне -- сам скажу -- я ныне завистник. Я завидую; глубоко, мучительно завидую". -- Конечно, нельзя не удивиться в очередной раз изощренной, почти математической продуманности мелких деталей, которыми изобличает нас клеветник. Сальери у Пушкина говорит: Я не гений, и Боратынский в письме к Путяте, отрывок из коего мы привели на предыдущей странице, говорит: Я не гений. Чего ж вам боле? -- По счастью, против математических истин клеветы есть язык старой дружбы, чья сила в нелогичном знании того, как было на самом деле. В конце концов, даже если мы сами уже вкушаем небытие средь элизийских пиров, друзья, оставшиеся без нас там, на земле, придут на подмогу. Боратынскому с Пушкиным успел помочь тогда, около 860-х годов, Соболевский, сухо и лаконически сказав: "Это сущая клевета", -и тем решил задачу.)

* * *

Как бы ни хохотали черти, он имел право сказать себе: я не гений. Есть такие истины -- как полезные советы Вовенарга или Ларошфуко -- оформишь их в слова, и кажется: вот всех загадок разрешенье! Но боже! Какое гнетущее разрешенье!

Что такое гений -- ясно, но кто такой не гений! Гений наоборот? Так сказать, превратный гений? -- Человек, каких много, которых мы тысячи встречаем наяву, особенно среди тех, в ком резко видна и холодность, и мизантропия, и странность? Человек, чье сердце, жадное счастия, но уже неспособное предаться одной постоянной страсти и теряющееся в толпе беспредельных желаний, ставит его в положение большей части молодых людей нашего времени? Он то здоров, очень здоров, то болен, при смерти болен. Сегодня беспечен, ветрен, как дитя; посмотришь завтра -- ударился в мысли... Он имеет некоторые таланты и не имеет никакого. Ни в чем не успел, а пишет очень часто...

Не гений -- это портрет целого поколения (Пушкин не в счет). И что ему ответить на это для чего же все было так, а не иначе? Какое утешение прибавить?

Такое: что, хотя и мизантропия, и сердце, неспособное предаться, и толпа беспредельных желаний, -- мы верим чему-то. Пусть это будет добро и красота, ибо если нет добродетельного и прекрасного, не из чего родиться тихой и нравственной жизни -- тому оплоту, тому пустынному углу, той обители дальней, где смертный, давший тягу от своего века и своих современников, сохраняет для своей пустыннической жизни нежную подругу, надежно сторожащую его любовь, и двух, трех, четырех друзей, в переписке с которыми оживает душа новыми мыслями и согревается сердце.

Итак, пусть пищею не гения будет жизнь внутренняя: прекрасное и добродетель, совершенствующие вкус и самосознание -- лучшую оценку хорошего и что-то улучшенное во мне самом. А хранящим его талисманом -- поэзия, ибо внутренняя жизнь, не имеющая выхода, своим следствием имеет всегда одно: распад, неважно чем" выраженный, -- немым воем безумца или бессловесным выкликом пропойцы.

* * *

"Дела мои все хуже... Это более, чем всегда, уводит меня к плетению рифм, доказывая, что истинное мое место -- в мире поэтическом, ибо в мире существенности мне места нет..."

"Стихи все мое добро..."

* * *

В начале октября штаб Нейшлотского полка переезжал из Роченсальма в Кюмень-город; там полковник Лутковский выбрал для жительства дом, где обитал некогда Суворов.

* * *

Мы покидаем Роченсальм, любезная маменька. Закревский, исполняя просьбу полковника, позволил ему занять просторный и прекрасный дом в Кюмени, дом принадлежит казне. Это всего в семи верстах от прежних наших квартир. Полковник берет меня с собою в помощь жизни. Достойно примечания, что я займу в этом доме именно те две комнатки, которые занимал когда-то Суворов -- когда строил Кюменскую крепость. Но раньше начала октября мы туда не попадем. Письма же можно адресовать в Роченсальм, как и прежде.

Я веду жизнь вполне тихую, вполне покойную и вполне упорядоченную. Утром занят немногими трудами своими у себя, обедаю у полковника, у него провожу обыкновенно и вечер, коротая его за игрой с дамами в бостон по копейке за марку: правда, я всегда в проигрыше от рассеянности, зато, благодаря этому, меня видят, по меньшей мере, учтивым.

У нас прекрасная осень. Кажется, она вознаграждает нас за нынешнее плохое лето. Я люблю осень. Природа трогательна в своей прощальной красоте. Это друг, покидающий нас, и радуешься его присутствию с меланхолическим чувством, переполняющим душу.

Полковник получил письмо из Ржева, принесшее крайне неожиданные новости. Неурожай привел там к настоящему бунту. Крестьяне уходят из своих домов. Более трех тысяч человек оставили уезд. Все крепостные. Перемена мест не обходится без буйства: они начинают с того, что захватывают все, что могут, в домах своих владельцев, собираются толпами и клянутся друг другу, одни против господ, другие против правительства, третьи против Ар. * Невеселая забава. Вы уже получили эти новости?

* Против Аракчеева.

* * *

Но в кюменский дом Суворова он попал только в феврале следующего года.

* * *

Любезный друг Арсений Андреевич... Благодарю тебя, что сердце твое не застывает ко мне и под созвездием медведицы... Повторяю о Боратынском, повторяю опять просьбу взять его к себе. Если он на замечании, то верно по какой-нибудь клевете; впрочем, молодой человек с пылкостию может врать -это и я делал, но ручаюсь, что нет в России приверженнее меня к царю и отечеству; если бы я этого и не доказал, то поручатся за меня в том те, кои меня знают; таков и Боратынский. Пожалоста, прими его к себе... Верь совершенной преданности верного твоего друга Дениса.

* * *

И в начале октября, еще не переехал штаб нейшлотцев в Кюмень, Закревский велел Путяте написать к Лутковскому, чтобы тот командировал Боратынского в Гельзингфорс. Не без сожаления, должно быть, но с желаньем удачи проводил его Лутковский.

Около середины октября Боратынский выехал в Гельзингфорс. Сердце его должно было томиться предчувствиями. Обстоятельства его менялись. Не знаем, в каком качестве Закревский определил его к штабу Финляндского корпуса, но полагаем, что свой унтер-офицерский мундир он, как и прежде, не распаковывал.

Узнав о перемене места, все в Петербурге, хлопотавшие о нем, с облегчением вздохнули, ибо, как ни был солдатоват Закревский, он был un brave homme * и на свой лад честный человек. И теперь, когда Закревский убедится воочию в том, что такое Боратынский, он, и без напоминаний Дениса, сам возьмется за дело.

77
{"b":"123963","o":1}