Но кажется нам, не Федоров тогда первым начал и его эпиграммы явились уже после помянутых 11-ти куплетов...
Июль был жаркий и многолюдный; вместе с гвардией вернулись Болтин и Чернышев. Боратынский и Коншин еще оставались в Петербурге.
-- Друзья! -- восклицал, веселея, Коншин, -- сегодня невзначай пришла мне мысль благая вас звать в Семеновский, на чай. -- В Семеновских ротах квартировали до августовского выхода в Финляндию многие нейшлотцы. -- Иди, семья лихая!.. Приди, Евгений, мой поэт, как брат, любимый нами, ты опорожнил чашу бед, поссорясь с небесами... И Дельвиг, председатель муз, и вождь, и муж совета, покинь всегдашней лени груз, бреди на зов поэта... И Чернышев, приятель, хват... Болтин-улан, тебе челом, мудрец златого века!.. Дай руку, брат, иди ко мне, затянем круговою! Прямые радости одне за чашей пуншевою... -- Клич Коншина назывался: К нашим ("Не ваш, простите, господа; не шумными иду путями", -- отвечал потом всем нашим Борька).
Жар встреч, пыл разговоров и пламенная младость, верно, завели их на премьеру выше помянутых "Новостей на Парнасе". -- Суть новостей Шаховского была в том, что Водевиль, Журнал и Мелодрама отважились соревновать Музам, но, понятно, успеха не имели и были торжественно изгнаны со сцены, декорированной Парнасскими пейзажами. Должно быть, тогда-то -- в промежутке между музицированиями под нежный голос ангела Софи, раздумьями об отставке и застольями в честь Ильи Андреевича -- унтер-офицер Боратынский с артелью и сочинил "Певцов 15-го класса". Может быть, в артели, кроме Дельвига, был еще кто-то из наших, но анналы пиров расплывчаты так же, как любовные предания, и на имена и даты скупы.
Стихи были, натурально, для себя и в печать могли попасть только, если бы не Батюшков, а Бируков сошел с ума. Но Бирукову сходить было не с чего, да и стихи были хороши, если честно признаться, лишь тем, что в них наши откатали не наших.
Завязкой сих водевильных куплетов стали "Новости на Парнасе". Князь Шаховской согнал с Парнаса И мелодораму и журнал, Но жаль, что только не согнал Певца 15 класса.
(15-го класса не предусматривала Табель о рангах -- наименьшим был чин 14-го класса -- тот самый, о котором хлопотал сам Боратынский.) Но я бы не согнал с Парнаса Ни мелодраму, ни журнал, А хорошенько б откатал Певца 15 класса.
Дальше шли куплеты от лица Александра Ефимовича ("Я председатель и отец певцов 15-го класса"), Остолопова ("Я перевел по-русски Тасса, хотя его не понимал"), Панаева ("Во сне я не видал Парнаса"), Сомова, одного из братьев Княжевичей, Чеславского ("Я конюхом был у Пегаса") и Хвостова. Последний куплет был про Бирукова ("Я не 15 класса, я цензор -- сиречь -- я подлец"). Словом, тут были собраны главные действующие лица Михайловского общества и "Благонамеренного". -- Такие сочинения пишутся в полчаса (по неписаным законам пиров -- между шестой и девятой) ; переписываются они и разлетаются по Петербургу в полтора дня. Но, помноженные семикратно (Бируков не в счет) на самолюбия задетых сочинителей, они имеют долголетнее бытие и иногда служат завязкой пожизненных ссор.
Однако на этот шомпол не был нанизан Федоров. Артель удовольствовалась на его счет прежними (еще в "Ответе Крылову") стрелами, от которых Федоров не мог бы отвести лба, даже если те стрелы не в него летели: Напрасно до поту лица О славе Фофанов хлопочет: Ему отказан дар певца, Трудится он, а Феб хохочет.
-- Не ваш, простите, господа, -- прямо, как воин, отвечал Борька. -- Я не имею дарованья: вас не хвалил и виноват! Не стою вашего посланья, и мне стишков не посвятят. -- Сам он, однако, посвятил им немало стишков. Чтобы любезный читатель убедился воочию на счет Борькиной бездарности, помещаем здесь четыре куплета Федорова о Боратынском: В элегии, посланье и романсе На пир и к чашам он зовет. Honni soit qui mal y pense * -И чашки даже в доме нет! В элегии, посланье и романсе Увял для жизненных утех! Honni soit qui mal y pense -Он в людях ест и пьет за трех. В элегии, посланье и романсе Желаний негой он томим. Honni soit qui mal y pense -Он дремлет, и читатель с ним. В элегии, посланье и романсе Себя поэтом он зовет! Honni soit qui mal y pense -И в этом также правды нет.
* Стыдно тому, кто дурно об этом подумает (фр.).
Федоров стал вторым после Кюхельбекера летописцем союза поэтов. Через два года после Кюхелевых "Поэтов" он нашел достойный способ излить всю желчь и всю досаду на выходки баловней: Сурков Тевтонова возносит; Тевтонов для него венцов бессмертья просит; Барабинский, прославленный от них, Их прославляет обоих.
(Логика обидных кличек всегда имеет свое затаенное коварство. Пересмеять Дельвига Федоров не умел (его "Дельвига баронки пакостны стишонки" не установили за Дельвигом сего прозвища так, как "мадригалы горьки" утвердили Борьку -- Борькой.) Более чем новым указанием на сонливость в имени Суркова Федоров Дельвига не уязвлял. -- Кюхельбекер стал Тевтоновым, ибо был немец. -- Не вполне ясно, почему Боратынский стал Барабинским: то ли Борька хотел сказать, что он родом из Барабинских степей, то ли имел в виду, что ему место в тех степях. -- Нет нужды знать.)
Дальше Борька мстил и за Фофанова, и за Борьку, и за трудится он, а Феб хохочет, и за ввек того не приобресть, что не даровано природой, и вообще за всех певцов 15-го класса. Тевтонова Сурков в посланьях восхвалял : О Гений на все роды! Тевтонов же к нему взывал: О баловень природы! А третий друг, Возвысив дух, Кричит: вы баловни природы! А те ему: о Гений на все роды! Слепую нас толпу, счастливцы, забавляйте -И свой отборный слог любя, Хвалите вы -- самих себя!
Впрочем, за всю слепую нас толпу Борька зря обижался. Певцы 15-го класса себя в обиду не дают, и первый из них -- давний наш знакомец Александр Ефимович Измайлов, чья рука, лишь только в нее попал список "Певцов 15-го класса", уже выводила быстроумное продолжение: Барон я! баловень Парнасса. В Лицее не учился, спал И с Кюхельбекером попал В певцы 15-го класса. Я унтер -- но я сын Пегаса. В стихах моих: былое, даль, Вино, иконы, б...ди, жаль, Что я 15 класса. Не только муз, но и Пегаса Своею харей испугал И, совесть потеряв, попал В писцы 15 класса.
Тою же рукой Александр Ефимович переписал "Певцов" в новом составе (для себя) и велел, видимо, снять копии (для добрых людей). Такими штуками он не мог оскорбиться, ибо сам столько раз затевал подобные рукопашные бои, что видел в них только практику для обточивания быстро тупевшего от бездействия языка. Он любил подлепарнасский шум, ибо не считал себя, как Панаев, первым поэтом эпохи.
И волны площадных острот стали заливать петербургские стогны. Остер, как унтерский тесак, Хоть мыслями и не обилен, Но в эпитетах звучен, силен -И Дельвиг сам не пишет так! Он щедро награжден судьбой, Рифмач безграмотный, но Дельвигом прославлен! Он унтер-офицер, но от побои Дворянской грамотой избавлен. Долги -- на память о поэте -Заимодавцам я дарю... Стихотворенья -- доброй Лете, Мундир мой унтерский -- царю. Хвала вам, тройственный союз! Душите нас стихами! Вильгельм я Дельвиг, чада муз, Бард Баратынский с вами! Собрат ваш каждый -- Зевса сын И баловень природы, И Пинда ранний гражданин, И гений на все роды!
Боратынский отвечал походя тоже площадным четверостишием. Оно дошло до нас в пересказанном виде: Я унтер, други! -- Точно так, Но не люблю я бить баклуши, Всегда исправен мой тесак, Так берегите -- уши!
Но все же не в его натуре было прощать глупости глупцам, да и шуточки благонамеренных про унтерский мундир стоили ответа не менее оскорбительного, но более искусного, чем четырехстрочная отмашка тесаком. И вот, видимо, осенью 822-го года, озирая из Мары все дальнее пространство подлепарнасского поля битвы, Боратынский стал готовить шестистопный залп по певцам 15-го класса -- послание "Гнедичу, который советовал сочинителю писать сатиры".
Между тем, среди прочих событий, настал 823-й год; благонамеренным друзьям просвещения пришел на подмогу блаженный князь Цертелев; "Благонамеренный" запестрел уже не одними эпиграммами да куплетами Федорова, но и глубокомысленными разборами Цертелева, и вообще не было ни одного его номера, где бы Александр Ефимович не публиковал хоть небольшой сентенции против баловней, союза поэтов и новой школы словесности. -- 823-й год отсчитывал месяц за месяцем. Боратынский снова оставил родные пенаты и вернулся в Финляндию; там, наверное, и довершил сатиру к Гнедичу. В продолжение времени он это послание многажды переделывал; Бируков не допустил его к печати, и, разошедшись в списках, оно породило массу разночтений.