Конечно, кто говорит, строки о любви надежной, о подруге нежной, "Поцелуй" и "Леду" знали не хуже, чем те, что вспомнились. Но зато и всякий, знавший в себе эту пустоту, это недоверие к себе, это знание бессмысленной скоротечности любого порыва, это твердое убеждение совершенного своего душевного равнодушия при могущественнейших увлечениях, всякий, на мгновенье очарованный (читая "Леду") своими воспоминаниями и мечтами, согласится, что душе его ближе "в молодые наши леты даем поспешные обеты" или "слепой тоски моей не множь!"
В сущности, вовсе не важно, чей именно любовный бред охладила усмешка этой философической хандры. Семейное сказанье гласит, что новые встречи с полузабытой им милой Варенькой побудили записать первое непризнание. Кому адресовано другое? Кому из тех, чьи имена навсегда утрачены любовными преданьями, -- нет нужды знать, ибо Боратынский писал не о ней и не для нее, а о себе и -- себе. Поэтому мы не желаем бросать тень на память милой Вареньки, а скажем только, что любовный отказ -- штука тонкая, и только в поэмах и романах он, встретив ее, так прямо и говорит:
-- Забудь меня; твоей любви, твоих восторгов я не стою. Бесценных дней не трать со мною; другого юношу зови. Его любовь тебе заменит моей души печальный хлад; сменит не раз младая дева мечтами легкие мечты...
В жизни более объясняют не слова, а выражения глаз, изгиб рта, движения рук... Как рождение ребенка совершается бессловесно, и лишь затем в метрическую книгу заносятся слова, необходимые этой церемонией жизни, так и рождение чувства не вдруг оформляется очередной записью в элегической книге любовных преданий. Но вписывать сюда любовные отказы -- все равно что вносить в метрики мертворожденных недоносков, уравнивая бытие и небытие.
Боратынский их уравнял. Равенство жизни и смерти, уничтожительное недоверие к этому и к тому миру, к себе и ко всем, к буре и к гармонии -вот что было в нем всегда и, как в волшебном фонаре, постепенно все более и более освещаемом неторопливою невидимою рукой, все более и более проступало с возрастом, вырисовывая въяве новые подробности недоверчивой его подозрительности ко всему вообще.
Дало две доли Провидение:
Надежда и волнение...
Безнадежность и покой...
Любить и лелеять недуг бытия...
Томимся мы жаждою счастья.
Не верь прелестнице лукавой...
Я сам обманываться рад...
Твой мир -- увы! могилы мир печальный...
О счастии с младенчества тоскуя... И нас за могильной доскою,
За миром явлений не ждет ничего...
И если загробная жизнь нам дана.
Есть бытие и за могилой.
Но все ж умрем мы наконец,
Нам обещал его творец...
Все ляжем в землю...
Словом, И веселью, и печали На изменчивой земле Боги праведные дали Одинакие криле.
* * *
Ободренные таким утешением, вернемся в Петербург, куда по апрельской распутице идет Нейшлотский полк. Боратынский, конечно, едет -- с Лутковским или Коншиным: бричку трясет, фартук ее забрызган -- весна! Апрельское солнце вырывается из-за туч и греет сквозь балтийский ветер, слепя глаза. Воздух чист, блестят ручьи. Весна!
В парголовский трактир уже приехали из Петербурга Дельвиг и Эртель. Они ждут из Финляндии друга. Бричка подскакивает на последнем ухабе, лошади фыркают; Боратынский выпрыгивает на землю; Дельвиг щурится на крыльце... Пируйте, други: стуком чаш Авось приманенная радость Еще заглянет в угол наш...
* * *
Самое время вспомнить незатейливую повесть дяди Александра и привести давно обещанную вторую выписку.
ВЫПИСКА ИЗ "ВЫПИСКИ ИЗ БУМАГ ДЯДИ АЛЕКСАНДРА" (окончание)
С восхищением вспоминаю я теперь о сих прекрасных днях. Ах, с того времени многое, многое переменилось! -- Когда Д. приходил к нам вечером, то обыкновенно оставался ночевать; ибо род физической лени и истинно поэтическая беспечность были главными чертами его характера. В те дни, когда он должен был в очередь дежурить в Императорской библиотеке, мы обыкновенно приходили после обеда к нему и пили с ним чай в дежурной комнате. Это напоминает мне один из самых странных обедов в моей жизни. Однажды мы получили две красивые визитные карточки с именем: Барон A.A.Д.; на обороте были написаны имена, на одной Евгения, на другой мое; к ним была приложена тщательно сложенная записка, в которой самым важным тоном, в отборных выражениях торжественно приглашали нас к обеду, поручая нам вызвать барона в 3 часа из библиотеки.
Как тон записки, так и присылка визитных карточек были для нас загадкою; ибо это вовсе не соответствовало обыкновенному обращению Д.; да и приглашение к обеду показалось нам не менее странным, потому что, расставаясь с нами накануне, он ни слова не упоминал об этом. -- С возбужденным любопытством, пришли мы в назначенное время в библиотеку, где Д. встретил нас с особенным, ему одному свойственным, чудным смехом. Мы приступили к нему с вопросами: как ему пришло в голову прислать к нам визитные карточки и написать такую странную записку?
-- Это весьма просто, -- отвечал он. -- Сегодня между бумагами нашел
я эти старые карточки и, не зная, что делать с ними, послал их к вам, а при
случае вздумал пригласить вас к обеду.
-- Но записка, записка! К чему же такая странная записка?
-- Ах, и этого вы не понимаете? Слог ее должен был соответствовать торжественной присылке карт. Пойдемте же.
-- Мы идем к тебе?
-- Вовсе нет. Никита (слугу его звали так же, как и моего) уже три дня пьян: так я не смею его беспокоить.
-- Так не ведешь ли ты нас к Талону или к Фельету?
-- Нет, братцы! В этих гостиницах видишь только так называемое хорошее общество; а оно везде одинаково и, между нами сказать, довольно скучно. Я поведу вас сегодни в другое общество, которое хотя в строгом смысле и не может быть названо хорошим, но тем занимательнее.
С любопытством следовали мы за проводником нашим; он пошел по Садовой и поворотил налево в переулок, выходивший позади бывшего малого театра.
-- По обычаю предков наших, перед обедом должно выпить рюмку водки, -сказал он, остановясь пред питейным домом.
Я с ужасом отступил назад, да и Б., казалось, не имел охоты войти туда; но Д. весьма важно продолжал:
-- Не дураки ли вы? Разве не видите двуглавого императорского орла над дверьми, и можно ли считать непристойным войти в казенный дом? Впрочем, можете быть покойны: вас никто не увидит; во всем переулке нет ни души.
Наконец, хотя и с сопротивлением, мы последовали странному приглашению. День был праздничный, и потому собрание было довольно многочисленное; но прибытие новых почетных гостей никого не обеспокоило. Большая часть посетителей стояли, потому что стульев не было. С левой стороны занимал всю длину комнаты широкий стол, за которым стояли целовальники и в оловянных кружках, различной величины, подавали желающим любимый напиток, но не иначе, как получив наперед деньги; одни старые знакомцы могли льститься надеждою, что для них сделано будет исключение из общего правила. Кроме стола, вся утварь комнаты состояла из другого, ветхого, стоявшего в правом углу под закопченным образом, и двух лавок, прислоненных к стенам. Все убранство заключалось в картине, приклеенной на стенке с правой стороны и представлявшей генерала, украшенного множеством лент и орденов, на коне, который, казалось, хотел перескочить через всю французскую армию, с подписью: Храбрый Генерал Кульнев. По бокам висели изодранные изображения Кутузова и Барклая. Посреди комнаты два здоровых мужика, один молодой, другой, судя по бороде с проседью, довольно пожилой, сбросив кафтаны, плясали вприсядку. Близ них молодой парень, в коротком кафтане, с кудрявою бородою и пеньковою ермолкою на голове, играл на балалайке, подпевая и отбивая такт ногою. Иногда он вскрикивал приседая или, приплясывая, обходил вкруг комнаты. -- Прочие зрители толпились около них, удивлялись и делали свои замечания. "Вишь, -- говорил дюжий мужик, смеясь во все горло, -- как старик-то наш выплясывает. Седина в бороду, а бес в ребро". -- "Нет, смотри-ка на Гришку, -- говорил другой, -- как он ногами выкидывает да прискакивает. Дай и я подтяну ему!" -- и, приложив руку к уху, затянул песню. На лавке, с правой стороны, два мужика, подперши голову одною рукою и обняв своего соседа другою, с полузакрытыми глазами, во все горло орали протяжную песню; а возле них ободранный мужичишка, приехавший в город с возом сена, угощал свою дражайшую половину штофом браги. На противуположной лавке занимал место господский кучер, в зеленом кафтане, с желтым персидским кушаком, с гладко причесанною черной бородою, пил за здоровье приехавшего из деревни кума, который, разиня рот, слушал речи своего барского знакомца. Посреди шума раздавался смелый голос маленького человека в изодранном сертуке; он смелым голосом кричал: "Эй, Тимошка! поднеси-ка еще на 20 копеек". -- "Нет, брат, -- отвечал целовальник, -- ты уж и так забрал две мерки". -- "Экой жид! -- говорил первый, -- ведь я каждый день захожу к тебе". -- "Оно так. Бог с тобою; да заплати прежде, а потом и выпьешь". -"На, ешь, жид! -- вскричал с гневом посетитель, бросив на стол требуемое число грошей. -- Теперь подавай!" Целовальник преспокойно собрал деньги, налил крикуну мерку и пошел услуживать другим гостям. Тогда наш приятель подошел к столу и потребовал настойки. -- "Тотчас", -- отвечал целовальник и, окинув нас испытующим взглядом, достал из-под стола грязную рюмку, чисто вытер ее внутри пальцем и наполнил темно-коричневою жидкостию. Но как мы не могли решиться прикоснуться губами к этой вычищенной рюмке, то Д. отдал ее собрату по Аполлону, веселому балалаешнику, который тотчас опорожнил ее, приговаривая: "Во здравие ваших благородий!"