Связь наша скреплялась с каждым новым свиданием. Скоро Фридрихсгам ему наскучил; я выпросил его к себе в роту, мы поселились вместе и с этих пор в продолжение четырех лет, то есть всей нашей финляндской службы, почти не расставались. Время текло. Милого поэта скоро все узнали и оценили. Вне родины, в безлюдной стороне, общество полков сплочено теснее. Мы имели множество прекрасных товарищей, детей финляндского дворянства, жили дружно, скучали дружно, а по зимам танцевали и играли в бостон: и вдруг в этом кругу явился Боратынский, предшествоваемый прекрасною молвою, сопровождаемый гармоническою Музою, юноша с обольстительной грациозностью, которой не изменял никогда, с незлобием ребенка, с душой благовоспитанной, девственной, и, по положению своему, с правом на участие и покровительство. Наши старшины полюбили его как сына, круг просвещенный, и потому господствовавший, назвал его братом, а толпа, в должном расстоянии, окружила его уважением. Чувство к нему походило на любовь, со всей ее заботливостью, приязнь к поэту перешла даже в ряды полка: усатые служивые с почтительным радушием ему кланялись, не зная ни рода его, ни чина, зная лишь одно, что он нечто, принадлежащее к полковому штабу, и что он Евгений Абрамович.
Не умолчу и о себе; мне было в это время лет 25, Боратынскому, как думаю, 21 год *. С его приездом в нашу пустыню мне показалось, что ангел слетел с неба, усладить для меня скуку и освежить меня. Сближение с поэтом и его ко мне привязанность украсили для меня Финляндию чем-то поэтическим, казалось, что мертвое это тело получило душу. К счастью, служба от этого пострадать не могла: есть теперь один благородный финляндец, генерал, командующий которой-то из гвардейских бригад, он был это время моим поручиком, и потому рота наша была одна из первых, несмотря на то, что я глядел на нее сквозь какую-то волшебную призму. Как свежо в сердечной памяти это время. В Финляндии, в этой пустыне, где есть небо, но нет земли, а вместо ее какие-то развалины, утесы и водопады, был уголок, блиставший раем, уголок Европейской образованности и поэзии!
* KB : Коншину было в 820-м году 27 лет, Боратынскому -- 20.
Представьте себе зимнюю ночь 1819 года * вы едете из Фридрихсгама в глубь Финляндии, на дороге горы, пропасть и какие-то странные каменные громады, мимо которых ночью проезжаешь как через деревни, когда-то оставленные и окаменелые. Дорога пустая, ни встречи, ни жизни по сторонам, и вдруг вы усматриваете направо и налево одноэтажные длинные, длинные постройки: это Ликоловские казармы.
* Описка Коншина: 1820-го года.
Одна из них ярко освещена: милости просим остановиться, войти и полюбоваться тому, как у нас весело... Вот командир нашего полка Лутковский, впоследствии один из храбрых генералов, отличившихся на штурме Варшавы, в ней и умерший: тип великана, богатыря, готового на приступ как на бал; беззаботного ребенка душой. Между тысячами странностей, он бреет густоволосую голову, и носит турецкую феску, послушайте похождения его молодецкой жизни, романтических рассказов о Молдавии, о Польше, о немцах... Вот полковник Хлуденев, бывший позднее командиром Белозерского полка, взлетевший на воздух с одного из редутов Варшавских. Это отпечаток старого русского характера: барин, хлебосол, правдолюб и товарищ; обстрелянный в битвах, строгий по службе, но привлекательный в обращении с молодежью...
Вот блестящий, остроумный Комнено, русский потомок греческих императоров, умерший лейб-гренадерским капитаном, моривший со смеху даже нашего ветерана графа Штейнгейля, начальника Финляндии... Вот барон Клеркер, аристократ края, в то время благовоспитанное дитя, внук шведского генерала-аншефа, отстаивавшего от русских Финляндию...
Здесь огненный швед Эссен, служивший потом в л. г. Финляндском полку, постоянно рассеянный и углубленный в науку военного искусства, -- это три пажа, старые товарищи Боратынского. К этому кругу с гордостью принадлежали все финляндцы, носившие нейшлотские мундиры, Аммонт, теперь бригадный генерал, Рамсай, нынешний губернатор в Финляндии, Левстрем, потом полковник, подле которого убит Хлуденев, Брун и многие другие. Кроме их, вы иногда могли встретить здесь и нашего храброго бригадного начальника генерала Ридингера, старинного гвардейца, память которого будет нам до смерти любезною. Среди всего этого видите ли юношу, грациозного, как камергер, высокого, стройного, с открытым большим лбом, через который небрежно перекинуты длинные черные волосы; он один только во фраке посреди мундиров, право на этот запрещенный фрак дало ему несчастье: это Боратынский. Заезжий путешественник удивился бы разнообразию и жизни этого круга друзей в далекой -на севере деревянной казарме, полузанесенной снегами финскими. В этом-то кругу Боратынский читал свою первую финляндскую поэзию.
Я помню один зимний вечер, на дворе была буря; внимающее молчание окружало нашего Скальда, когда он, восторженный, читал нам на торжественный распев, по манере, изученной у Гнедича, взятой от греков, принятой и Пушкиным и всеми знаменитостями того времени, -- когда он пропел нам свой гимн к Финляндии: В свои расселины вы приняли певца, Граниты финские, граниты вековые, Земли ледяного венца Богатыри сторожевые. Он с лирой между вас. Поклон его! Поклон Громадам миру современным! Подобно им да будет он Во все годины неизменным и пр.
Этот час памятен. Один из нас тогда заметил, что тени Одена и богатырей его слетели слушать эту песнь и стучали к нам в окна метелью, приветствуя поэта. Скоро за этим мы услышали здесь же послание к Дельвигу, любимцу души его, привязанность к которому питал, как страсть. Прочитанные в уголку снежной Финляндии, громко отразились эхом в П. Бурге четыре последние стиха этого послания и нашли сочувствие к милому юноше во всем, что чувствовало: И я, певец утех, пою утрату их, И вкруг меня скалы суровы, И воды чуждые шумят у ног моих, И на ногах моих оковы!
Петербург ему откликнулся и участием и уважением: в ответ на эти первые произведения С.-П. Бургское Вольное Общество Любителей Российской Словесности прислало поэту диплом на звание члена своего.
Настала весна..."
* * *
(И в апреле Боратынский, кажется, успел слетать ненадолго в Петербург. Осталась даже запись в журнале соревнователей за 820-й год о том, что 19-го апреля он был в собрании общества и что в тот день была читана "Финляндия". Но никаких иных следов его тогдашнего пребывания в Петербурге -- нет. Быть может, он оказался здесь проездом, предузнав кончину Богдана Андреевича? -тот умер 23-го апреля в Москве.)
* * *
"...Настала весна. Засыпанный снегами скелет Финляндии встал в каменной торжественности и поразил поэта своим диким великолепием. Снега, обратясь в воду, сбежали быстро в трещины скал; в месяц все было уже сухо, и смолистый лес благоухал на ярком солнце. Мы выступили в лагерь, в Вильманстранд, город, полный воспоминаний: тут дрались русские при Петре; недалеко от гласиса стоит верста, исстрелянная пулями старого времени, и как драгоценность охраняемая; самое имя города звучит от какой-то давней были: Will-man Strand значит дикого человека берег. Боратынскому понравились и оставленные валы крепости, и ее воспоминания, и новизна походной жизни, и картина лагеря -- полотняного города, выросшего на пустынных берегах Сайма. Он сознавался, что в жизни еще не имел такого поэтического лета, что чувствует себя как бы перенесенным в мир баснословной старины с его колоссальными размерами и силы и страсти.
В Финляндии есть чудо: это водопад Иматра, река Бокса, суженная гранитными берегами, с оторванным дном, летит в бездну. После лагеря мы поехали посмотреть этого водопада. Долго стоял поэт над оглушающей пропастью, скрестя руки на груди. Кто не прочитал с наслаждением стихов, выразивших чувство, владевшее им на скалах Иматры: ...Зачем с безумным ожиданьем, К тебе прислушиваюсь я? Зачем трепещет грудь моя Каким-то вещим трепетаньем?.. Как -- скованный стою Над дымной бездною твоею И мнится, сердцем разумею Речь безглагольную твою!.."