Но мы бы ошиблись при таком распределении, ибо жизнь и поэзия -- не одно и то же, и никогда неизвестно заранее, с каким смыслом перекочует слово оттуда -- туда. Тем более нельзя угадать сейчас, осенью 818-го года, когда Боратынский все эти слова, прочитанные им порознь, но еще не ожившие вполне, а теснимые друг другом в умственных глубинах, везет по осенней слякоти из Москвы в -
Петербург.
Наконец, выехали на Невский. Смерклось. Дул ветер. Сырые стены домов уже освещены были огнями в окнах.
* * *
Он обнял в Петербурге братьев -- бывших Вавычку и Ашичку: Льва и Ираклия. Красавец Ираклий -- гордость семейства, будущий губернатор Казанский, сенатор и генерал, и красавец Лев -- будущий помещик села Осиновка и le roi du rire -- оба пока хрупкие темноволосые юноши, наверное, не вполне уразумевшие сначала, как им должно обращаться с братом, старшим их не просто на несколько лет, а на двухлетний опыт изгнаннической жизни.
* * *
В Петербурге он обнял своего друга -- Креницына-младшего *, поэта и квилка. Старшего Креницына ** по окончании корпуса, еще в марте 818-го года, определили в службу в Глуховский кирасирский полк. Креницын-поэт все еще одолевал курс наук в Пажеском корпусе, и конца этому одолению не предвиделось; шел шестой год его там заключения, и ему скоро исполнялось 18 лет. Учителей и гувернеров он презирал, а верным товарищем его был лейб-драгунский прапорщик Александр Бестужев, будущий знаменитый критик 819-го года, разбивший тогда в пух Катенина и Шаховского, а потом издатель "Полярной звезды" и блестящий Марлинский, сосланный за 14-е декабря и сраженный чеченской пулей. (О квилках он впоследствии скажет: "Если же в Пажеском корпусе существовало означенное общество, то, верно, цель его не стремилась далее стен корпуса, ибо голова Креницына была слишком слаба, чтобы замышлять что-либо важнее". Не ведаем насчет головы Креницына-квилка, но знаем, что язык Бестужева ядовит был всегда.)
* Александра.
** Павла.
"При виде подлеца не сохраню молчанье, лесть -- в краску приведу, распутство -- в содроганье!" -- восклицал вослед Ювеналу Креницын-поэт, еще не переживший выключки из корпуса и отдания в солдаты. Скоро, скоро и он пойдет по пути, проторенному Боратынским, и они сравняются опытом. Сейчас -нет. Сейчас друг Креницына, хотя старше его всего на год, на полжизни опытнее : О милый! я с тобой когда-то счастлив был! Где время прежнее, где прежние мечтанья? И живость детских чувств, и сладость упованья! -Все хладный опыт истребил. Узнал ли друга ты? -- Болезни и печали Его состарили во цвете юных лет; Уж много слабостей тебе знакомых нет, Уж многие мечты ему чужими стали! Рассудок тверже и верней, Поступки, разговор скромнее; Он осторожней стал, быть может стал умнее, Но верно счастием теперь стократ бедней. Не подражай ему! Иди своей тропою! Живи для радости, для дружбы, для любви! Цветок нашел -- скорей сорви! Цветы прелестны лишь весною! Я легковерен был: надежда, наслажденье Меня с улыбкою манили в темну даль, Я встретить радость мнил -- нашел одну печаль, И сердцу милое исчезло заблужденье.
Что ж! друг Креницына еще не дошел до середины своей жизни, но уже жизнь его разделилась на две неровные части, делая его в собственных глазах элегическим героем... Лет через десять, когда элегии выйдут из моды и появится словечко романтизм, таких героев станут называть романтическими : Следы мучительных страстей, Следы печальных размышлений Носил он на челе; в очах Беспечность мрачная дышала, И не улыбка на устах, Усмешка праздная блуждала.
* * *
Мы не сами изобретаем себе роли, -- получая назначенные нам судьбой, однако сами оформляем их, исходя из того, кто наш зритель -- друг, возлюбленная, маменька, баталионный командир или кто еще. Конечно, во всякой роли мы играем самих себя, облекая склонности своего внутреннего бытия в заданные жизненным спектаклем способы поведения. Всегда существует опасность слиться с ролью -- не себя в ней выразить, а сделать свою жизнь воплощением какой-нибудь роли, ибо каждая из них имеет неизъяснимую способность подчинять нас себе, поглощая нашу единственность. Этому немало помогают и наши зрители, желающие придать нашему образу в своих глазах четкие контуры законченного портрета. Быть всепокорнейшим сыном, нежно любящим братом, мстителем-разбойником, элегическим стихотворцем, романтическим героем, повесничающим проказником, Чайльд Гарольдом или Гамлетом -- нетрудно. Трудно стать после всего этого самим собой, и только немногим удается неповторимо выразиться в уже готовых жизненных амплуа. Еще более немногим дано из разных своих ролей выстроить некую одну, похожую, конечно, на многие, но даже при беглом взгляде -- единственную. Такое бывает не часто, и тогда из нескольких нарицательных ролей складывается одна, собственная, имеющая единственное название; Наполеон, Суворов, Байрон или Вольтер -- недаром образцы для подражания, они оформили свои жизни в роли, не общие для рода; не они повторили -за ними станут повторять. Не тщеславие их делает такими, а чувство собственного достоинства. Оно дает им силы в борьбе с судьбой за свое имя и за свободу выбора своего отдельного пути.
Однако риторическими рассуждениями нельзя помочь другому в его тяжбе с судьбой за его имя и за его свободу. Поэтому оставим риторику. Боратынский в Петербурге. Он только что вернулся сюда и, кажется, нашел для первых шагов в своем новом бытии ту форму, которая более других соответствует ныне его внутреннему состоянию, -- преждевременную старость души, элегическое уныние и горькую усмешку над жизнью. Он уже пишет элегические стихи и готовыми жанровыми формулами осмысляет свою судьбу.
Но не забудем, с кем имеем дело. Даже если он никогда не прицеплял на спину Кристафовичу записку с бранным словом, были в его жизни и чердашные ужины, и разбойнические проказы. Только долговременные упражнения в унынии способны умертвить природную живость натуры. И вот уже горькая усмешка кажется скорее насмешливой улыбкой, взор не обжигает тоской, а горит, и на губах смех: Мы будем пить вино по гроб И верно попадем в святые: Нам явно показал потоп, Что воду пьют одни лишь злые.
Плохая эпиграмма. -- Не по мысли, по исполнению. Дайте время -- будут и хорошие. Он еще только начинает и не вполне уверен, что станет поэтом, а лучше даже сказать: совсем не уверен.
Он выбирает. Выбирает роль. Выбирает путь. Выбирает слова, беспорядочно теснящиеся в уме и не обретшие еще его собственного, боратынского смысла: Душа. Гармония. Поэзия. Идеал. Гений. -- Бытие. Жизнь. Смерть. Гроб. -Юность. Неопытность. Сны. Опыт. Печаль. Старость. -- Свобода. Судьба. Рок. Жребий. Удел. Доля. Закон. Цепи. -- И проч. и проч.
Всем, с кем он видится, и всем, с кем он знакомится, бросается в глаза его бледное лицо, оттененное темными волосами, его мечтательная задумчивость, его горящий пламенем взор. Он еще не дошел до середины своей жизни и, как все в таком возрасте (Дельвиг -- исключение), строен. Можно даже сказать, что он красив, ибо разве бывает некрасив влюбленный юноша? А он влюблен, и, кажется, бесперерывно. Счастлива ли его любовь? Кто его избранница? Не забывайте только, что любовь и обладание -- не одно и то же, а всегда нечто исключительно редкое. И то и другое дает опыт, но такой разный, что блажен, кто сумел их соединить в одной женщине. В этом смысле Пушкину жить, видимо, легче, ибо его жизнь неделима: "прыгает по бульвару и по по утрам рассказывает Жуковскому, где всю ночь не спал... Но при всем беспутном образе жизни его, он кончает четвертую песнь поэмы". Пушкин весь -жадно, бешено, опрометью, мелькнул, сверкнул: никто о нем не скажет иного (Пушкин тоже исключение).
Боратынский -- не Пушкин, не Дельвиг. Они поэты, в их сравнении и Креницын и он сам -- не более чем стихотворцы. Впрочем, ни Дельвига, ни Пушкина Боратынский еще не видел.
Сейчас он обнимает Креницына.
* * *
Должен был он обнять и Александра Рачинского, ныне подпрапорщика Семеновского полка, знакомца Дельвига, Кюхельбекера и других лицейских. Александр -- кузен Боратынского, то есть сын его двоюродного дядюшки, отставного генерал-майора Антона Михайловича Рачинского, живущего сейчас на покое в своем смоленском поместье, а некогда, при императоре Павле, первого полкового командира, лейб-егерей (кстати, Павел и крестил его первенца Александра). Впоследствии, в 830-м году, за Рачинского выйдет Варинька Боратынская, младшая сестра, а сам Боратынский будет на их свадьбе шафером, К той поре Рачинский выйдет в отставку и с него будет уже, кажется, снят секретный надзор, учрежденный после известных событий 825-го года за то, что знал о существовании тайных обществ и не донес. Сейчас, за время отсутствия Боратынского из Петербурга, Рачинский успел, между караулами, маневрами, лафитом и клико, оказаться в одном приятельском кружке, от которого, конечно, далеко до цареубийств, но уже рукой подать до тайных обществ.