Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Конечно, говоря о пророческом даре Пушкина, Достоевский позволил себе отступление от контекста, в котором "пророчество" осмыслялось В.Г. Белинским. Более того, отводя пророку Пушкину роль великого "угадывателя", поэта со "всемирною отзывчивостью", Достоевский мог иметь в виду как собственную репутацию писателя с даром "угадывания", так и пророческий дар своего персонажа Мышкина. И если тема преемственности пророков действительно обладала каким-то подтекстом, то не исключено, что этот подтекст был сочинен не без оглядки на М.Е. Салтыкова-Щедрина, в свое время отметившего в "Идиоте" "область предвидений и предчувствий". И все же ни в ту минуту, когда пушкинской Речи единодушно внимали друзья и враги, ни гораздо позже, когда магические чары брошенного Достоевским слова уже перестали действовать, обратив, как в пушкинской сказке, воодушевленную единым порывом толпу в те же два враждующих лагеря, загадка двойничества Онегин-Мышкин, "отрицательный" и "идеальный" типы, и, наконец, "угадчик" и "пророк", никому не бросилась в глаза. Парадоксально, что магический эффект пушкинской Речи был впоследствии объяснен Львом Шестовым ее литературностью.

"Рассказывают, что все, присутствующие на пушкинском празднестве, были необычайно тронуты речью Достоевского, - пишет Лев Шестов. - Многие даже плакали. Но чему же тут дивиться? Ведь слова оратора были приняты слушателями за литературу. Отчего же не умилиться и не поплакать? Самая обыкновенная история" (55).

На следующий же день после пушкинской Речи, в полдень, то есть не дожидаясь вечера и нарушив тем самым годами сложившийся ритуал, связанный с ночной перепиской с женой, Ф.М. Достоевский взволнованно выплескивает подробности своего триумфа.

"Нет, Аня, нет, никогда ты не можешь представить себе и вообразить того эффекта, который произвела она! Что петербургские успехи мои!: ничто, нуль, сравнительно с этим!.. Когда же я провозгласил в конце о всемирном единении людей, то зала была как в истерике, когда я закончил - я не скажу тебе про рев, про вопль восторга: люди незнакомые между публикой плакали, рыдали, обнимали друг друга и клялись, друг другу быть лучшими, не ненавидеть впредь друг друга, а любить. Порядок заседания нарушился: все ринулись ко мне на эстраду..." (56).

Судя по тому, что реально произошло, то есть судя по тому, что каждая из враждующих сторон поспешила отложить собственные убеждения, подвергнув их проверке прямо в зале, так сказать, в самый логоцентрический момент произнесения Достоевским пушкинской Речи, эффект превзошел все ожидания. Зала "была в истрике", а оратор на гребне славы. "Тургенев, про которого я ввернул доброе слово в моей речи, бросился меня обнимать со слезами, Анненков подбежал жать мою руку и цаловать меня в плечо", - писал Достоевский жене. И если тургеневский порыв нашел какое-либо объяснение в сознании победителя Ф.М. Достоевского, то не исключено, что объяснение это включало лестную мысль о том, что он, Достоевский, выполнил дело западника Тургенева лучше самого Тургенева. Но как, спросим мы, какими средствами добился Ф.М. Достоевский такого неожиданного чуда, примирив, хотя бы на мгновение, враждующие стороны, при этом намереваясь, во всяком случае, декларативно, отстоять значение А.С. Пушкина как поэта мирового масштаба?

Триумфом пушкинской Речи, закрепившим за Ф.М. Достоевским имя пророка, не закончилась его вовлеченность в историю отстаивания "наших убеждений".

"По окончании Пушкинского праздника, - напоминает нам Игорь Волгин, Победоносцев сдержанно, не вдаваясь в подробности, поздравляет Достоевского с успехом. И - вслед за поздравлениями посылает ему 'Варшавский дневник' со статьей Константина Леонтьева" (57).

Вероятно, почувствовав молчаливый подтекст в жесте Победоносцева, отправившего Достоевскому уничтожительную статью Константина Леонтьева без комментариев, Достоевский все же не решается прямо адресовать свою досаду Победоносцеву, перенеся ее на оценку статьи Леонтьева. Ответ Достоевского суммирует В.Л. Комарович.

"Благодарю за присылку "Варшавского дневника", - писал он тогда Победоносцеву. - Леонтьев в конце концов немного еретик - заметили Вы это? Впрочем, об этом поговорю с Вами лично... в его суждениях есть много любопытного". Что слова эти не совсем искренни, что спокойное любопытство лишь фраза, за которой кроется некоторая доля растерянности и много раздражения - видно из сопоставления этого места письма к Победоносцеву с одновременной заметкой в "Записной книжке": Г-н Леонтьев продолжает извергать на меня завистливую брань. Но что же я ему могу отвечать?" (58).

Оказалось, что К.Н. Леонтьев не готов был дать Достоевскому кредита ни в чем, кроме иронического "доброго чувства к людям", которое Ф.М. Достоевский мог с наслаждением вернуть ему назад, что, впрочем и не замедлил сделать (59). Но чем можно объяснить тот факт, что, готовя пушкинскую Речь с декларативным намерением уничтожить либералов, Достоевский оказался критикуем "единомышленниками" за либеральные мысли, отдолженные им из словаря "врагов"? А как понимать то, что Достоевский все же преуспел в том, чтобы подарить России идею единения, которой дарить не собирался, но которой, вероятно, России не хватало больше всего, и оказался вознагражденным за непоследовательность и ренегатство, то есть за ту "фальшь", которую ему не мог впоследствии простить Тургенев? А не было ли в самом обещании постоять за "коренные наши убеждения", данном К.Н. Победоносцеву, намека на казуистическую логику, сформулированную персонажем его художественного произведения?

"Недостаточно определить нравственность верностью своим убеждениям, писал автор "Записок из подполья", упреждая своих оппонентов на годы и годы вперед. - Надо еще беспрерывно возбуждать в себе вопрос, верны ли мои убеждения?.. Сожигающего еретиков я не могу признать нравственным человеком ибо не признаю ваш тезис, что нравственность есть согласие с внутренними убеждениями. Это лишь честность (русский язык богат), но не нравственность... Инквизитор уже тем одним безнравственен, что в сердце его, в совести его могла ужиться идея о необходимости сожигать людей... Поведение его (да и то лишь общее), положим, честно, но поступок не нравственный. Потому еще нравственное не исчерпывается лищь одним понятием о последовательности с своими убеждениями, - что иногда нравственнее бывает не следовать убеждениям, а сам убежденный, вполне сохраняя свое убеждение, останавливается от какого-то чувства и не совершает поступка. Бранит себя и презирает умом, но чувством, значит, совестью, не может совершить и останавливается (и знает наконец, что не из трусости остановился) ... Вы говорите, что нравственно лишь поступать по убеждению. Но откуда же вы это вывели? Я вам прямо не поверю и скажу напротив, что безнравственно поступать по своим убеждениям. И вы, конечно, уж ничем меня не опровергнете" (60).

Если обещание, данное Победоносцеву, Достоевский истолковывал для себя в виде нравственного желания "громить" Тургенева, как справедливо считает Юрий Карякин, то не является ли последующий отказ от выполнения обещания, данного Победоносцеву, отступничеством лишь от убеждений, общих с Победоносцевым, но не от собственных "нравственных" убеждений? Не сказалась ли уже в самом церемониале передачи пророческого титула подмена рациональной мысли стоять за торжество "наших убеждений" мечтой о братстве и единении всех людей, в подтексте которой жила мечта о пророческом титуле для себя? Но подтверждается ли сам факт наличия такой мечты у Достоевского?

Заметим, что слово "пророк" не сходило с уст Ф.М. Достоевского, как, возможно, не сходило с уст других участников открытия памятника Пушкину. Как-никак памятник был поставлен русскому пророку. В этом контексте также понятна жалоба жене на "козни" Тургенева, в его отсутствие "отобравшего" у него "чтение стихов на смерть Пушкина", которые он "желал" прочитать. "Взамен того, /я могу/... прочесть стихотворение Пушкина вhOПророк'. От вhOПророка' я, пожалуй, не откажусь, но как же не уведомить меня официально?", - писал Ф.М. Достоевский жене в 2 часа ночи первого июня 1880 года (61).

9
{"b":"123956","o":1}