3. "Два незнакомые старика"
Догадка о том, что в пушкинской Речи имеется подтекст, в котором Достоевский сводит личные счеты с Тургеневым, была уже неоднократно высказана критиками. Игорь Волгин даже опознает Тургенева в письме Достоевского к жене от 8 июня 1880 года. Сразу после триумфа Пушкинской речи, пишет он,
"... останавливают меня два незнакомые старика: 'Мы были врагами друг друга двадцать лет, не говорили друг с другом, а теперь мы обнялись и помирились. Это вы нас помирили. Вы наш святой, вы наш пророк!' 'Пророк, пророк!' - прокричали в толпе'" (75).
Высказав догадку, что одним из стариков, признавших в Достоевском "пророка", должен был быть никто иной, как Тургенев, Волгин недоумевает:
"Почему же Достоевский не называет вещи (точнее, лица) своими именами?
Он - страшится. Нет, не Тургенева и, разумеется, не Анны Григорьевны, которую первой оповещает о достойных всяческого уважения незнакомцах. Он страшится поверить. Поверить в то, что такое бывает...
Он не хочет выглядеть смешным, ибо ни он сам, ни Тургенев вовсе не годятся на роли чудесно перевоспитавшихся стариков. Оба они слишком непростые и слишком искушенные люди, чтобы поверить в столь благостный исход...
Все это предосторожности оказались совсем не лишними: Тургенев, как мы помним, очень скоро признается, что речь Достоевского ему 'противна'" (76).
Но насколько справедлива версия Волгина о том, что Достоевский "страшился поверить" в подлинность тургеневского желания примириться с ним? Конечно, если принять во внимание последующие события, у Достоевского могли быть все основания не верить тургеневскому жесту. Однако, не будучи осведомленным о последующих событиях, Достоевский вряд ли мог усомниться в искренности Тургенева хотя бы только потому, что в жесте Тургенева подтверждалось для Достоевского то, что он втайне знал сам и в чем его еще раз удостоверила восторженная толпа. "Пушкинская речь" оставила Тургенева, равно как и страхи, связанные с магией его авторитета, далеко позади. Однако доверить эту мысль бумаге он вряд ли мог решиться. Не исключено, что символическая встреча с "двумя стариками", признавшими его пророком, была сочинена Достоевским в виде шутки и в надежде последующего саморазоблачения при встрече с женой. Разумеется, впоследствии, когда Тургенев отказался от своего порыва, а восторженная толпа закидала триумфанта камнями, желание посмеяться с женой над своей пророческой мечтой могло быть подавлено и забыто. Но кого мог иметь в виду Достоевский, указывая на второго "незнакомого старика", причастного к передаче ему пророческого титула?
Если история о двух стариках является сочиненной историей, уже отразившей факт примирения с Тургеневым, то трудно поверить, чтобы такому сочинителю, как Достоевский, могла придти в голову мысль поставить на одну роль двух актеров. Не идет ли здесь речь о двух реальных стариках? Как и все наррации Достоевского и как сама пушкинская Речь, история о двух стариках должна была быть построена по какому-то плану. Заметим, что провозглашению Пушкина пророком предшествовала ссылка на Гоголя. Заметим также, что интерпретация Достоевским пушкинских персонажей в сфере его собственных идей была сделана в отсутствие имен Бальзака и Белинского. И последнее. Назвав Пушкина пророком, Достоевский сам им оказался, оставив позади и единомышленников, и врагов, и Тургенева, и Белинского, и Бальзака. И если пророческий титул был ему, с его собственных слов, реально вручен Тургеневым, то символически он должен был поступить к нему еще и от Гоголя.
И тут возможно такое соображение. В свете реакции, последовавшей в момент произнесения пушкинской Речи, ссылка Достоевского на "двух стариков", одним из которых, по догадке Волгина, был Тургенев (77), попадает в ряд с другими свершившимися предсказаниями Достоевского. Например, в сентябрьском номере "Дневника писателя" за 1877 Достоевский напоминает читателю о подтвердившемся "прорицании" им клерикального заговора, принятого ранее за "исступленное беснование" (78). Надо думать, вера в прорицательский дар автора "Дневника писателя", насаждаемая им самим, до того вошла в читательское сознание, что даже исследовательница, впервые описавшая литературный прием, позволявший Достоевскому придавать своим суждениям "'видимость' факта" (79), не усомнилась в правомерности его пророческого дара.
"Закономерно, - писала О.Ф. Евдокимова, - что... Достоевский 'представляет' перечень собственных суждений, которым, по его мнению, в недалеком будущем предназначено стать фактами...
Эта глава 'Дневника' нагляднее других представляет писателя 'пророка'" (80).
И если проследить нить "прорицаний", предпринятых автором "Дневника писателя", то следует обратить внимание на одно из них, сделанное автором в феврале 1877 года. Ссылаясь на каких-то анонимных пророков, якобы не знающих России и исповедывающих "европеизм", Достоевский пишет:
"По-моему, если и не видят эти пророки наши, чем живет Россия, так тем даже и лучше: не будут вмешиваться и не будут мешать, а и вмешаются, так не туда попадут, а мимо. Видите ли: тут дело в том, что наш европеизм и "просвещенный" европейский наш взгляд на Россию - то все та же еще луна, которую делает все тот же самый заезжий хромой бочар в Гороховой, что и прежде делал, и все так же прескверно делает, что и доказывает поминутно; вот он и на днях доказал; впредь же будем делать еще сквернее, - ну, и пусть его, немец, да еще хромой, надобно иметь сострадание.
Да и какое дело России до таких пророков?" (81).
Будучи напечатанным в главе "Самозванные пророки и хромые бочары, продолжающие делать луну на Гороховой. Один из неизвестнейших русских великих людей", текст этот до недавнего времени считался неразгаданным. О каких самозванных пророках шла у Достоевского речь и сколько их было, много ли, как в самом тексте, или один, как в заголовке? Однако, в ходе одного недавнего исследования имена "самозванных пророков" оказались с большой степенью достоверности угаданными. Им оказались Тургенев и Гоголь, выступающие именно в паре, так сказать, как одно лицо.
"Расшифруем это загадочное иносказание, также адресованное Тургеневу, пишет Н.Ф. Буданова. - 'Луна, которую делает все тот же самый заезжий хромой бочар в Гороховой' восходит к 'Запискам сумасшедшего' Гоголя. Безумный Поприщин, с тревогой ожидающий затмения луны, воображает, что 'луна ведь обыкновенно делается в Ганбурге; и прескверно делается... Делает ее хромой бочар, и видно, что дурак никакого понятия не имеет о луне'...
... Достоевский не только не забыл, что 'хромой бочар' у Гоголя немец, но подчеркнул эту деталь. Представление о Тургеневе как о 'немце' укоренилось у Достоевского со времени их ссоры в Бадене по поводу 'Дыма'. Достоевский приписал Тургеневу слова: '... я сам считаю себя за немца, а не за русского, и горжусь этим' (письмо к А.Н. Майкову от 16/26 апреля 1867)... 'Хромота' бочара - это намек не только на реальную подагру Тургенева, но и на "'ущербность' его таланта"" (82).
И тут бы следовало поставить точку. Под двумя "незнакомыми стариками", поспешившими передать автору пушкинской Речи пророческий титул, скорее всего, должны были подразумеваться Тургенев и Гоголь. Однако за три с половиной месяца до произнесения Достоевским пушкинской Речи, а точнее 20 февраля 1880 года, собеседник Достоевского, Суворин, внес в свой личный дневник следующее сообщение.
"Представьте себе, - говорил он (Достоевский - А.П.), что мы с вами стоим у окон магазина Дациаро и смотрим картины. Около нас стоит человек, который притворяется, что смотрит. Он чего-то ждет и все оглядывается. Вдруг поспешно к нему подходит другой человек и говорит: "Сейчас Зимний дворец будет взорван. Я завел машину". Мы это слышим... Как бы мы с вами поступили? Пошли ли бы мы в Зимний дворец предупредить о взрыве, или обратились бы к полиции, к городовому, чтоб он арестовал этих людей? Вы пошли бы?
- Нет, я не пошел бы...
- И я не пошел бы. Почему? Я перебрал все причины, которые заставляли бы меня это сделать. Причины основательные, солидные; и затем обдумал причины, которые мне не позволяли бы это сделать. Эти причины - ничтожные. Просто боязнь прослыть доносчиком" (83).