"Господи, - подумал он, - это что ж такое? Стало быть, сам граф из кареты меня звал подвезти?"
- Он мимо ехал, - сказал Михаил Иванович, - все к себе в карету приглашал, хе-хе... - И почувствовал, что немного отлегло. - А я ему: мол, нет уж, пуркуа, езжайте с богом, я пройдусь.
- Во-он как! - обрадовался смотритель.
- Родственники мы, - заявил Михаил Иванович, - братья.
"Вот и свиделись с графом!" - подумал он с умилением.
- Крестьянских детишек на кумыс лечить повез, - сказал смотритель.
- Знаю, а как же, - выдавил Шипов, работая ложкой, - это помогает... Они мне тоже кричали все: "Давай к нам, дядя Миша!.." Нет уж, шельмецы, мне пройтись охота...
- Душа у него добрая, - сказала баба, - нешто другой кто будет об людях своих так заботиться?
- Добрая, - отозвался Михаил Иванович, - а как же. Он и деньгами всегда поделится. Просто сетребьен.
- Во-он как, - сказал смотритель.
"Господи, - подумал Шипов, - надо бы мне в карету к ним сесть! Ручку бы поцеловать благодетелю... Да что вы, да зачем это вы?.. А это, мол, ваше сиятельство, великая тайна. Эх, недотепа, побрезговал в графскую карету сесть, а уж звали-то как, звали-то!"
И тут капризная память распахнула крылья и стремглав перелетела за многие годы назад, ибо только ей это доступно, и Шипов увидел, как он сам, четырнадцатилетний, бежит по княжескому двору, сгибаясь под тяжестью подноса, и дымчатые рюмочки звенят, и голубые бокалы с золотыми вензелями покачиваются... Голова у Шилова сдавлена железным горячим обручем, в глазах рябит, ноги не слушаются, но он бежит или ему кажется, что бежит, он плывет, скользит, как был обучен, и у самого стола, где вся княжеская семья в сборе, чуть изгибается, и на ореховый паркет летит хрустальное богатство вдребезги.
Ловкая пятерня дворецкого сгребает его ухо, крутит, и Мишку ведут вон. И вдруг вся княжеская семья приходит в движение, все вскакивают из-за стола.
- Не сметь! - кричит князь Василий Андреевич. - Как ты смеешь!
И дворецкий выпускает ухо Шилова. Все сбиваются вокруг, что-то говорят, кричат, толкаются.
- Боже мой, - говорит княгиня, щупая его лоб, - да он же совсем больной!
- Он совсем больной!
- Это горячка!
- Как вы смеете хватать мальчика за ухо! Отведите его сейчас же в людскую, пусть его там уложат...
Его медленно ведут по голубым осколкам.
- Ничего, - смеется молодой князь и подмигивает ему, - битая посуда на счастье.
И все облегченно смеются. , . .
Мишку укладывают в людской. Он бредит. Дворецкий ходит на цыпочках. Кухарка кладет больному на лоб мохнатую тряпку... Проходит неделя-другая, и вот он здоров и, худой, зеленоглазый, бежит с подносом в княжескую столовую, где все уже сидят по своим местам, и все очень рады его выздоровлению, и все улыбаются...
"А может, - подумал Михаил Иванович, - кабы мне тогда кумысу, мне бы и полегчало? Кто ж его знает... Кумыс, аншанте..."
- А что, ваше сиятельство, - сказал смотритель, - а велю-ка я людям съездить за каретой вашей... Да и сам с ними поеду, так оно верней будет...
- Да что за беспокойство? - забеспокоился Михаил Иванович и сказал как мог снисходительней: - Мой Пет-руха привычный в лесу ночевать.
- Прикажи, прикажи, - сказала баба, - видишь, их сиятельство скромные какие.
И смотритель ушел распоряжаться.
"Теперь не переночевать на перине, - понял Михаил Иванович. - Теперь давай бог ноги".
Под окном всхрапнули лошади, и копыта глухо забарабанили по траве.
- Да вы не скучайте, - сказала баба, - они мигом обернутся. Может, вам еще чего подать? Может, кашки?
- Мерси, - сказал Шипов, холодея. - Пойду-ка я перед сном погуляю. Больно вечер хорош. - И неторопливо вышел.
Стемнело уже основательно. В ночной темноте да в тишине четко слышался удаляющийся в сторону Тулы конский топот. Нужно было поторапливаться. Михаил Иванович медленно, вразвалочку, дошел до тракта, оглянулся на окна станции и, подобно ночному хорьку, скользнул в придорожные кусты.
Разгребая руками ветки, он заспешил, заспешил, почти что побежал, да нет, и впрямь побежал вдоль Московского тракта, чуя за спиной опасность. Попробовал выскочить на дорогу, чтобы легче было, но тут откуда ни возьмись вывалилась здоровенная луна, и снова пришлось красться лесом, натыкаясь на кусты и корни. Скорей, скорей, покуда добрые люди не разгадали обмана... А какой, собственно, обман? Ну, миску щей съел, ну, денег не дал, а где их взять? Ну, про графа закрутил... Да будя уж вам серчать-то!
Лес внезапно оборвался, открылось бескрайнее поле, озаренное лунным светом.
"Нельзя на свету, нельзя, - сообразил Шипов, задыхаясь, - нельзя! Увидят!" И вдруг вдалеке засеребрилась копна. И он поскакал через поле, пригибаясь, черным комочком, попрыгунчиком, придерживая рукою котелок, при последнем издыхании добрался до твердой, прошлогодней копны и закрутился весь, завился, заработал руками и ногами, зарываясь в душную нору. Лицо его горело от множества острых и безжалостных стрел, рот был полон горькой пыли, обезумевшие насекомые сновали по его телу, щекотали его и кусали, а он был счастлив, что нашел себе такое укромное логово. "Мышка, мышка, - подумал он, - серенькая мышка. Какая охота идет!"
И действительно, в скором времени послышался топот, приблизился. Всадники подскакали к самой копне и остановились.
- Куда ж ему здесь уйти? - послышался голос смотрителя. - Здесь ему не уйти, некуда. Он, видно, через лес, наискосок, пошел, шельма.
- Топает сейчас, ушкуйник, небось верст с десять отмахал, - сказал другой.
- Вот жулье! - отозвался третий. - Креста на нем нет. Оглоблей бы его...
- Нет, - сказал смотритель, - зачем оглоблей? Я бы его раздел, медом бы всего обмазал да в муравьиную кучу...
- За такие дела не медом мазать, - сказал второй, - на кол сажать.
- Я как чувствовал, - сказал смотритель, - деньги, спрашиваю, дал? Нет, говорит, гулять пошел... Ах, ты, такая-сякая, эдак мы щей не напасемся, даром кормить. Гулять пошел, каналья... Я и смотрю, он мне разыгрывает: граф, мол, он...
- Я его давеча заприметил, - сказал третий, - пока мы, стало быть, запрягали, он, стало быть, на опушке сидел, за кусточком, котелок еще на нем черный...
- Ах ты пропасть, - сказал смотритель, - паралик его расшиби, ну, погоди, попадись только... Я из него душу-то выну...
- Да ладно уж, - засмеялся третий, - чего уж там. Поехали обратно. А ты считай, слышь, будто страннику щи скормил...
Голоса начали удаляться и постепенно затихли.
"Спас господь, - подумал Шипов, - пожалел. - И полез аккуратно из норы на волю. - И чего меня носит по полям да по лесам? Али я зверь какой?"
Теперь уже было не до сна. Нужно было уходить подальше, а не то и впрямь медом вымажут да в этот самый... Ах ты, мезальянс какой! Я вас не трогаю, и вы меня не трожьте...
И с этим криком в душе, подставляя горящее лицо ночной прохладе, он двинулся к Москве. Она возникла не сразу. Еще нужно было помытарствовать не одну ночь и просить хлеба, прежде чем перед ним не замаячила она на рассвете седьмых суток путешествия, когда, обувшись в сапоги, обтерев их от дорожной пыли старой бумагой, приосанившись, пустился он легким шагом из деревни Верхние Котлы вниз по внезапно раздавшемуся в ширину тракту, к белым стенам Даниловского монастыря. Ликование Шипова было так велико, что все страхи и дурные предчувствия приутихли на короткое время, забылись, словно только и не хватало ему добраться до этих белых стен, чтобы навсегда уже оказаться под их защитой.
Тут Москва и оборотилась к нему лицом, загрохотала телегами, возами, кузницами, закричала на разные голоса, запестрела разноликим окраинным скарбом. От боен потянуло горячей, свежей кровью, от мастерских - кожей, от харчевен - едой; рев скотины перемежался с криками людей, и непрерывно звенело что-то: то ли бубенцы на дугах, то ли коровьи колокольчики, то ли наковальни под молотами, то ли чей-то рассыпчатый смех; и от белых стен монастыря уже виднелась она, матушка, вся в розовой рассветной неге, поблескивающая золотыми куполами церквей, устремленными в синее небо.