Тускло горела лампочка над почтовыми ящиками.
Женщина с черным карликовым пуделем, очень коротко стриженным, притворялась, что ее интересует ящик под номером шестьдесят три, на самом же деле она просто не хотела ехать вместе со мной - московская привычка: даже в лифте - желательно со всеми удобствами; "езжайте, езжайте" - сказала она; "давай, давай, езжай" - нагло улыбнулся мне глазами-бусинками ее пуделек, судя по избалованному обрубку хвоста, как и хозяйка, жаждущий всяческих удобств.
Я нажал на четвертый. Старый лифт, сотрясаясь, начал поднимать меня, отмечая каждый этаж скользким металлическим лязгом. Еду и опять думаю, а если мне откроет дверь этот тип, тогда ведь не избежать объяснений; а зачем звонить, вроде ключи есть, но потом я вспоминаю, - оставил ключи Людмиле, после того, как попросил передать деньги за комнату мужу моей кузины.
Мне опять повезло: дверь открыла людмилина дочь Алена.
- О!.. С приездом, - сказала она и упорхнула к себе, как в рекламе шоколадок.
Она действительно упорхнула, она упорхнула так, что я тут же почувствовал свой возраст, усталость охотника-неудачника двадцати восьми лет и, самое главное, отсутствие очага.
Из узенькой щели в двери чулана Значительный протащил контрабандой свой черный мех, сел в середине прихожей и уставился на меня.
Интересно, коты чувствуют свой возраст, - а усталость охотника?
Он тут же отвел взгляд и зевнул.
Только поставил сумку и чемодан, как вышла Людмила, - посмотреть, кто звонил, - и точно так же, как ее дочь, сказала:
- О!!!
Я поздоровался.
- А что так рано? - спросила она. - Что-нибудь случилось?
- Нет, просто я успел хорошо отдохнуть. Знаете, родные стены быстро приводят нас в порядок.
Она согласно кивнула. Она была явно смущенна моим внезапным появлением и не знала, как себя вести со мной. Должно быть, так ведут себя женщины, когда в самый нежелательный момент появляются мужья (геологи или подводники.) Мгновение (за которое успевает подняться на четыре лапы Значительный), и моя соседка уже выработала стратегию.
- Вы можете пока внести вещи ко мне...
- Спасибо, я лучше пока их здесь оставлю и зайду посмотрю, что там в комнате...
- Кажется, он уже спит.
- Ранняя пташка. А по утрам он, случайно, в клозете не поет?
- Илья, я только очень прошу вас... без насилия...
- Что вы, что вы, Людмила...
Приоткрываю дверь.
Штабеля с фонариками уже нет (это можно было предвидеть, новому жильцу они ни к чему), комната кажется еще больше вытянутой, еще больше похожей то ли на гроб, то ли на папину каюту на "Геннадии Максимовиче".
На круглом столе горит моя арестованная настольная лампа, повернутая к стене; муха стягивает рану между облитой светом стеной и разбросанными по всему столу газетами и пакетиками китайского супа-лапши.
Поскольку карта Средиземноморья висела на стене почти напротив двери, и первым делом открывалась взору всяк входившего (до появления штабеля с фонариками), естественно, - я заметил ее отсутствие, лишь только порог комнаты переступил, вместо колыбели человечества с изречениями великих мира сего и моих институтских друзей, теперь только след от нее - прямоугольник над столом, над лампой и хлопотавшей мухой, прямоугольник, неожиданно открывший для меня истинный цвет обоев, оказавшихся грязновато-розовыми.
Тот, кто занял мое место, спит спокойно на моей кровати, накрывшись моим пододеяльником (одеяло вытащил: жарко ему, северянину), положив голову на мою же подушку с моей же наволочкой. Спит он - головой в ту сторону, где у меня всегда было изножье (ты помнишь, Нина, как любили мы ставить мой маленький туристский телевизор прямо к себе в ноги?.)
На вид ему двадцать три-двадцать пять, а может, столько, сколько мне, просто жизнь по-другому складывалась. Только взглянул на его лицо, тут же понял - он единственный ребенок в семье; в городе, откуда он родом (кажется, Свердловск - Екатеринбург) у него было если не все, то почти все, что только мог пожелать человек его возраста. Кого-то напоминает мне это лицо. Кого? Ну, конечно же, Хашима - такое же и красивое, и холеное, и наглое... Лицо Подлеца! (Человеку с таким лицом Москва сдастся без боя.)
Во сне он сладко причмокивает, так, как если бы во рту у него собирался нектар. Может быть, во сне он хороший человек, выше себя, бодрствующего на двенадцать часов, может быть, во сне ему не двадцать восемь, а сорок два, он любящий отец, немного охотник, немного хранитель очага, немного преподаватель того самого института, который сам некогда окончил, - и, готовясь к очередной лекции, перечитывая "Ночные бдения" Бонавентуры, отводит взгляд куда-то чуть в сторону и представляет лицо одной из своих студенточек, очень похожее на твое, Нина, или, закрыв глаза (вот точно так же, как они у него сейчас закрыты), слушает "Мой конец - мое начало" Гийома Машо. Может быть, кто знает, ведь там, на оборотной стороне век, возможно все, возможно даже - он видит сейчас тот же самый сон, что видел я в поезде или в самолете: ведь мир прозрачен, мир порист и сквозист, и в момент, когда он принесет жертву, он проснется. (Кстати, почему он никак не реагирует на мое присутствие рядом с собой, почему не просыпается, а еще говорят, если долго смотреть на спящего, он непременно проснется. Спешу заверить - неправда, по крайней мере, не всегда.)
Да, во сне, он может быть, действительно, другой, а вот наяву...
Подхожу к письменному столу. И телевизор мой здесь, и магнитофон, и машинка моя трофейная, немецкая... В каретку вставлен лист бумаги; хоть ни одна буква не пропечатана, звериным чутьем чувствую - он пользовался ею, причем не раз, такие вещи именно чувствуешь и именно каким-то звериным чутьем... Серебряный крестик с цепочкой лежит на аудиокассетах, разворачиваю названиями к себе - мои вроде: Веберн, Пьяццолла, Малер ... Где Шнитке? Его же надо будет Нине отдавать! В магнитофоне остался? Не вижу, нет кассеты. Может, завалилась куда-нибудь. Беру крестик, иду к зеркалу, оно пока что на том же месте: на стене, где карта висела, только в углу, ближе к шифоньеру.
Застегиваю цепочку, и вдруг под ногой хрустнуло. Нагибаюсь... Очки! Подаренные мне Христофором черепаховые очки!! Все же я их сломал. Поднимаю с пола две половинки. Починить их уже вряд ли удастся. Можно только одну половинку как монокль использовать на каком-нибудь очередном карнавале, в каком-нибудь новом сне... Поворачиваюсь к шифоньеру и вижу прямо на полу и скрученную карту, и фотографии культуристов, и стопку книг из институтской библиотеки, мои тетради, мои бумаги, записные книжки с начатыми и неоконченными рассказами... Значит, машинка моя ему нужна оказалась, телевизор тоже (пока японским не обзавелся), магнитофон, подушка, а все остальное можно в угол, приедет, пусть заберет, урод несчастный, свое добро.
Я уже было кинулся будить, поднимать его с постели, когда в дверь просунулась Людмила, а за ней Маркиз-Значительный. Она подносит палец к губам, а потом тем же пальцем показывает, чтобы я подошел к ней.
- Идемте...посидим...я уже стол накрыла, - говорит она шепотом, чем страшно раздражает меня, - выпьем за ваш приезд.
"Накрыла стол" - это, конечно, сильно сказано, особенно после Баку с его гастрономическими изысками даже в самое шальное, шакалье время. На журнальном столике - Людмила относится к той категории разведенных женщин и вдов, которые едят, вернее, "кушают" или "питаются" исключительно на журнальных столиках, листая журналы мод и переключая каналы телевизора - "первое", "второе", литровая бутыль водки с "пэрчиком", морс, хлеб и большая пепельница, похожая на Колизей (приятного аппетита), по самый верх с окурками и семечной шелухой. Это была та самая пепельница, которую муж моей кузины купил на Тишинском рынке.
Ну, думаю, раз приглашает, отказываться нельзя, тем более, Бог знает, когда еще свидимся и свидимся ли вообще, все-таки у меня с этой квартирой на Патриарших прудах столько связано.