Литмир - Электронная Библиотека
A
A

- А чего тебе понимать, просто я не могу сделать с тобой то, что сделал бы с любым другим.

- Вы не имеете права с ним так разговаривать! - Рамин отключил фонарик.

- А тебя, выблядок, я предупреждал, чтоб ты заткнулся. - Он отсчитал в темноте несколько купюр (если они все по сто, там должно быть четыреста долларов) и протянул мне. - Когда мать в Москву деньги посылает - это нормально, ты же берешь. Держи... Это за то, чтоб уже завтра тебя тут не было.

- Так то - мать, а это - вы.

Он улыбнулся плотно сжатыми губами, как улыбалась мне Ирана тогда, в Москве.

- А ты что, думаешь, она тебе свои посылает?

- В таком случае, вы щедры сегодня, как никогда. Верно, загнали выгодно парочку-другую истребителей в Сербию или уже торгуете индивидуальными пакетами? А может, выгодно обменяли установки "Град" на женские прокладки?

- Ах, вот оно что... - Он медленно, с каким-то вафельным хрустом сжимает в кулаке свеженькие деньги и сокрушенно качает головой. - Марк поможет тебе с билетом. Улетишь завтра же. Это все, что я могу для тебя сделать. Поверь старику, это очень много. Очень.

Заур-муаллим сует смятые деньги в карман.

Рамин притих на пожарной лестнице.

И я тоже не знал, что и сказать.

Он воспользовался паузой, приподнявшей его в наших глазах.

- Матери ни слова, Иране тоже. Если еще надеешься каким-то образом догулять отпуск, не советую. Начинаешь сильно мешать, причем всем.

- Отправьте меня в Гянджу, на вашу базу, как тех манекенов.

- Я мог бы тебя отправить дальше, еще дальше, если бы... Когда-нибудь потом ты поймешь старика Заура, поймешь и, надеюсь, оценишь по-настоящему.

Он отодвигает меня, как отодвинул бы портьеру датский принц Гамлет, за которой уже нечто случилось (этот красноречивый жест - как подошел бы ему "Хор скованных холодом" Перселла - говорит о том, что для него - меня нет, и не было никогда.) Он идет мимо мусорных ящиков - наверняка чувствует мой взгляд, - вот обойдет сейчас крышку канализационного люка, которая вечно ухает в темноте, - обернется. (Обошел, но не обернулся.) Я смотрю на его спину и думаю о том, как же перепутываются роли в жизни, это ведь я почти как Гамлет, это ведь мне судьба в руку вложила кинжал, чтобы я нанес удар через портьеру, за которой прячется... блистательный исполнитель сразу двух ролей. А потом таким вот выверенным жестом отодвинуть бы тяжелый пыльный бархат, за которым...

Рамин быстро спускается с шаткой лестницы.

Он сейчас (судя по окнам) на высоте второго этажа, но я все равно боюсь за него, боюсь даже предупредить его, чтобы слезал осторожней.

- Не уходи, Илья, подожди.

Пока мы поднимались на третий этаж, он все выпытывал у меня, что означает слово "выблядок", я постарался объяснить ему, что не стоит этому слову придавать какое-то особое значение, оно просто обычное ругательство в длинной череде других, с которыми он уже наверняка успел познакомиться на школьных партах и на нашей улице. Не знаю, поверил ли мне мальчишка.

- Илья, ты завтра уедешь или еще немножко побудешь? - спрашивает он уже у своей двери.

- Думаю, еще побуду.

Он помигал мне фонариком и немного погодя согнулся церемонно над половиком: пропустил вперед себя вылепленное из воздуха парадного "Ваше Высочество", после чего закрыл за собою дверь.

Странно, но я вдруг поймал себя на том, что волнуюсь, переживаю за него, что будущее этого мальчугана мне совсем не безразлично, и ближайшее, и отдаленное, - будущее уже без меня, уже, когда я, Илья Новогрудский, незадачливый писака, дикарь, превращусь вот в такой вот призрак, вот в такое вот невидимое "Ваше Высочество", прилетевшее на миг в знакомое парадное по случаю сильной тоски, которое он, конечно же, не заметит и перед которым наверняка хлопнет дверью.

Мама натирала мастикой пол в большой комнате, когда я вошел. Не глядя на меня, она механическим движением запулила в сторону двери домашние тапочки.

Мило. Очень мило.

- Как снежный человек не ходи, каждый день натираю. - И опять заскользила, затанцевала быстро.

Мне сейчас кажется, что все женщины подчинены какому-то одному-единственному ритму и когда притопывают от холода у высотки на площади Восстания, и когда подпихивают тряпку балетным движением под размораживаемый холодильник, и когда вот так вот натирают полы; а еще мне сейчас показалось, что этими движениями, ногой туда-сюда, мама что-то стирает сейчас из моей жизни... Неспроста же я вот уже несколько дней называю ее про себя Ольгой Александровной и ничего не могу с собой поделать.

Чувствуя, что вот так вот брошенные тапочки могут окончательно вывести меня из себя, я зубы стискиваю и, ничего не говоря, нагибаюсь, чтобы перевернуть один, упавший подошвой вверх; перевернув, подумал вдруг, а ведь в эти самые, такие домашние, такие уютные, такие клетчатые тапочки до моего приезда вполне мог влезать Заур-муаллим в поисках услады, душевного покоя и равновесия. Кто знает, может быть, благодаря этим совместно с ним надеваемым тапочкам мне и заменили казнь на предложение как можно скорее убраться из города.

Я представляю себе, как взволновали бы Заура-муаллима эти мамины движения, этот один на всех женщин ритм (что ему, этому древнему ритму, свержение президента, какая-то стрельба по ночам в центре города, какое-то купленное за немалые деньги наступление на фронте), собирающий великое множество имен в один танец. Какой по счету головокружительный круг этого танца изобразил Матисс?! Я представляю себе, как Заур-муаллим входит, как он... но нет - тут уже, помимо воли, приходится выставлять один заградительный флажок за другим: "туда нельзя" и "сюда нельзя", а "сюда - тем паче". Вот оно, еще одно, неучтенное мною в пельменной на Баррикадной, свойство флагов - удерживать нас от... Ну хорошо-хорошо, а в свою маленькую комнатку я могу пройти?!

Я не прочь был бы сейчас в отместку за брошенные Ольгой Александровной тапочки, эдак не сильно, но все же хлопнуть дверью своей маленькой комнаты, но она, к сожалению, у нас не закрывается из-за упомянутой мною где-то ранее умопомрачительных размеров арабской софы: моя любимая маленькая комната, комната моего детства, отрочества и внушительного куска безобразной юности, комната, от которой и из которой я бежал, - такая же узкая и похожая на пенал, как и та, что в Москве. Одна створка всегда у нас закрыта, другая же, напротив, демонстрирует шелковый огонь правой половины софы, именно той, на которой я так любил устраивать котиковое лежбище. Левая сторона софы (скрытая) - сторона глубокого влажного сна и сложного, многотактного пробуждения (уж не знаю, с какой ноги я вставал все те годы, что стоит эта софа, но с какой стороны - могу сказать точно.) Не раздеваясь, падаю на скрытую от мамы половину (почему-то всегда казавшуюся мне паутиной) и закуриваю.

Серебристая паутина обволакивает, раскачивает меня...

В этой маленькой комнатке скончались от туберкулеза обе мои бабушки (обе Новогрудские: родная - Сара Шмульевна и ее сестра Дебора Шмульевна, воспитавшая меня и отца.) Это к ним на могилу, по своему почину и по просьбе отца, вот уже какой день я собираюсь пойти. Бабушка Сара лежит на старом еврейском кладбище, рядом с моими прадедом, кондитерским королем Закавказья, и прабабушкой, урожденной Берешковской, дочерью того самого знаменитого в прошлом веке раввина-цадика, который скончался от мозговой горячки из-за того, что искал ответ на вопрос, который ему задал его ученик в хедере и на который он, многомудрый муж, так и не смог найти ответ. Бабушка Дора лежит на новом просторном кладбище, ровном, как шахматная доска. И до того, и до другого кладбища очень тяжело сейчас добраться, но я бы непременно добрался и нашел бы их запущенные могилы, и обязательно положил бы цветы (самые простые) или (что еще лучше) придорожные камешки, обязательно, если бы не Ирана, если бы не этот злополучный четвертый этаж.

А вон в том углу, рядом с нишей, когда-то стояла тахта и символ шестидесятых - треногий журнальный столик, за которым мой отец писал свои повести и короткие рассказы. Тогда были модны короткие рассказы, в духе Хемингуэя и Сарояна; и всем казалось, что главное - соблюсти ритм, и все добивались от прозы аутентичности (а в какие времена не добиваются?.) Отец писал простыми карандашами и чинил он их над пепельницей, и я до сих пор помню еле уловимый лесной, смолистый запашок стружки, смешанный с пеплом сигарет "Аврора". Может быть, из-за этого запаха, - мне всегда казалось, что в нем так легко заблудиться, потеряться, - я и попал в наш институт, кто знает?

54
{"b":"123772","o":1}