В день знакомства с ее родителями (матерью и отчимом - с дедом решили знакомиться в самый последний момент) Христофор ушел пораньше с работы, он дважды брился, а, надевая единственный в его гардеробе светло-серый костюм, сообщил через зеркало притихшей матери, что намерен в ближайшее время жениться. Та уже знала, с какой семьей предстоит ей породниться в скором будущем. "Можете представить себе реакцию моей матушки. О чем она думала в тот момент, об отце, изменявшем ей, которого даже забрали-то не из своего дома или о том часе, когда она останется одна, а может, она вспоминала теплушку и парашу, которую ей удалось так удачно занавесить, чтобы ее Христик не видел того, чего ему не положено видеть". Кто знает, о чем думала тогда эта женщина, но видать, была она с характером, если все, что сказала, выдержав паузу, это: "Христофор, ты принимаешь море за землю и Запад за Восток. Христофор, тебе пора носить очки, а на свадьбу я подарю тебе термометр". На что Христофор незамедлительно ответил: "Отца очки не спасли".
В тот день Д. на развалины крепости не пришла.
Букет алых роз полетел в первый же попавшийся мусорный бак.
Несколько ночей Христофор ходил взад-вперед по своей комнатке и тихо разговаривал сам с собой. Но вот, наконец, он узнает, почему не пришла его возлюбленная: у девушки умирал дед.
"Передать не могу, как же я обрадовался. Нет-нет, не тому, что где-то умирал человек, руки которого были обагрены кровью сограждан, руководивший нашей высылкой в Казахстан, способный вмешаться в мою судьбу еще раз и, если потребуется, - еще; обрадовался я тому, что причиной был не я, не мой греко-армянский нос, постепенное расставание с девственностью, унизительная бедность... Я радовался еще одному шансу, выпавшему на мою долю".
А дед ее, оказывается, был кормильцем четырех семей! Четырех!!
"Нет нужды говорить, как любят вот таких вот кормильцев ближайшая и дальняя родня, друзья, соседи и даже собаки (две злющие кавказские овчарки), и какая буча заваривается после смерти всеобщего "любимца", какая война за движимое и недвижимое имущество, за припрятанные в разных местах камешки и золотишко".
Христофор встретился с Д., и они, не мешкая, поехали в Симферополь, в больницу к деду.
Дед лежал в реанимационной; попасть к нему было невозможно.
Д. лишь разрешили поговорить по телефону, висевшему в фойе.
"Старик сказал, что будет смотреть в окно и попросил ее помахать ему на прощанье рукой, когда она будет уходить.
Она и я прекрасно понимали, не могли не понимать, что этот взгляд из окна - последний для старика.
Мы условились, что я буду идти на некотором расстоянии от нее: зачем посылать больному с бурлящей жизнью улицы еще одну загадку, еще один вопрос, сами понимаете - третий инфаркт.
Но как только мы вышли, и она повернулась, чтобы помахать ему рукой (яркий солнечный свет оплавил стекла больницы), не ведая, что творю, я подошел к ней так близко, как только это было возможно, взял за руку и крепко сжал ее. Зачем я так поступил? Зачем захотел, чтобы старик увидел меня, увидел нас вместе?"
Дед Д. умер, как умирали и пока еще умирают в нашей стране богатые и влиятельные люди: сплетение страшных тайн, семейных и партийных, итогом коих является такая же страшная путаница в бумагах, по которым совершенно нельзя понять, кого же все-таки этот человек сильнее всего любил, способен ли был вообще любить, на кого и на что рассчитывал.
Помолвка была расстроена и отложена на неопределенный срок. И все-таки через несколько недель Христофор встретился с матерью Д.
Во дворе лаяла и рвалась с длинной цепи кавказская овчарка - должно быть, мать Альбана.
Д. улыбнулась, когда немного удивленный Христофор (с той самой заминкой, вполне достаточной, чтобы...) взялся за медную ручку двери в форме маленькой человечьей руки, нагретой солнцем почти до той теплоты, какая свойственна всему живому; взялся, как взял руку невесты в Симферополе, несмотря на уговор идти на том расстоянии друг от друга, которое пока еще ни к чему не обязывает, - теперь же у него было такое чувство, будто он инициирован и уже несет ту меру ответственности, какую во все времена обязан нести мужчина за свою женщину.
Молодая красивая женщина, - за которую нес ответственность другой мужчина и которую раньше он видел только издали мельком, и потому ему, профессиональному массажисту, показалось, что фигуре ее угрожает полнота, особенно в ногах, - открыла дверь дочери и мокрому от дождя Христофору. (Тот посчитал дождь хорошей приметой и, неся зонт над головою невесты, решил не уменьшать себя в росте и не укрываться под зонтом.) Он подарил своей будущей теще цветы и поцеловал руку, она, в свою очередь, пригласила его в гостиную и попросила Д. помочь ей довершить сервировку стола, на котором уже стояло столько "стекла и фарфора", что бедный Христофор вконец растерялся и не знал, как ему себя вести.
В целом вечер прошел удачно. Единственное, что насторожило Христофора, мать Д. была крайне неразговорчива, с круглого белого лица, похожего на лицо-маску с набережной, маску, ищущую скорейшего заключения в рамку, - не сходила едва заметная улыбка, и она избегала смотреть на него, "взглядывала куда-то чуть-чуть в сторону от меня, тем самым одновременно и отталкивая и приближая к себе, - взгляд, вбирающий невидимое вокруг, как бы окутанный флером стыдливости..."
Он по-своему расценил и эту улыбку, и этот взгляд, отведенный чуть в сторону: ей было просто неудобно за такое откровенное, романтическое, "в духе "Алых парусов", проявление чувств к ее дочери, ведь первая любовь, еще не научившаяся себя скрывать, - а уж тем паче защищаться, выведенная на совершенно еще чистом челе аршинными буквами, всегда и смешит и раздражает зрелых, тертых жизнью людей, умеющих оставлять преступление под пологом ночи. Возможно, она беспокоилась за свою дочь, считала партию невыгодной, жалела, что не вовремя умер ее отец: он бы, конечно, разобрался с этим романтиком-массажистом, у которого дома, небось, всего-то две простыни на смену.
Так думал Христофор и был не прав или прав, но лишь отчасти.
Спустя еще некоторое время Христофор как-то попал на отчима Д.
Тот оказался немногим старше самого Христофора, и, в отличие от своей супруги, матери Д., был не в меру распахнут и словоохотлив. Эту его словоохотливость, - а порою откровенный цинизм, Христофор связывал с недавней кончиной бериевского сокола, которому сейчас от отчима Д. доставалось больше всего: "...ходок еще тот был, прости мою душу грешную, на сисястых да на задок крепеньких ни обещаний, ни денег не жалел, последний раз женился, конь монгольский, на тридцать лет моложе себя взял; баба евонная - ну шалава шалавой - ко мне в ширинку уже на свадьбе лезла; вот она, крыса, и ухайдакала его".
В тот день, распив бутылку белой на двоих, отлакировав ее мадерой, Христофор многое узнал из болтовни отчима невесты и о многом (так ему самому казалось) догадался. Отчим удивительно верно для своего возраста и характера (такой почему-то принято называть "легким" и приписывать необьяснимому свойству русской души) воспользовался большими областными связями тестя и супруги: хлебная должность - замполит "уютненькой колонии", разъезжающий на казенном "додже три четверти" с камуфлированной фанерной надстройкой. Любил он и в преферанс перекинуться, и приударить за какой-нибудь "приезжей симпампулькой", и, несмотря на это, имел семью "прочную и нерушимую, как наша советская власть", да еще проверенную годами, вполне удобную связь на стороне. Ввиду того обстоятельства, что колония и удобная связь находилась километрах в семидесяти с чем-то от курортного городка, он часто отсутствовал дома.
(Как только Христофор сообщил мне эту весьма и весьма значительную подробность, я почти тут же догадался, кто у нас будет жертвой номер два в линейно разворачивающемся сюжете.)
Приходит как-то раз Христофор к Д., - а дверь открывает ему... Да, дверь открывает она!