Старик настроение мое уловил:
- Желания вернуться нет?
И тут мама вспыхнула.
- Я по нему так скучаю, Заур-муаллим, так скучаю... Но вы же знаете, если он вернется, - она повернулась ко мне, вся напряженная, дерганая, в приглушенных темным стеклом лучах солнца я увидал новые морщины. - Нам этот Карабах - вот уже где!! Отдали бы его армянам к чертовой матери.
- Нельзя. Нельзя, Оленька-ханум, - сказал он, не поворачивая лица, но глядя на маму через зеркало внутреннего обзора. - А сын твой пусть в Москве пока побудет. Он же учится. Смотри, как русский настоящий стал. Ему, наверное, там лучше, чем здесь. Я так спросил... Просто.
Маму отпустило. Она успокоилась. Заулыбалась. А вот я насторожился. Получалось, будто старик решал, где мне жить. И потом, что значит это его "пока побудет"? Неужели он хотел этим сказать, что я - ну, не то чтобы трус, нет, но не защитник, в какой-то степени - неполноценный мужчина, такому лучше будет переждать, такому... Конечно, он хотел так сказать и сказал, и охранник его хихикнул, квадратными плечами потряс; шея, как у рака вареного, тут же побагровела. Мама тоже хороша. Чего, спрашивается, завелась?
Наше молчание прошил регтайм Джоплина, аранжированный до неузнаваемости телефонной компанией.
Это Заур достал телефон из кармана пиджака.
- Да, еду... Сегодня-сегодня. - Пауза; он морщится то ли из-за того, что плохо слышно, то ли слышит не то, что хотел-ожидал. - Конечно же, дочь. Да, успеет. Обязательно... К черту!..
Заур-муаллим говорил с кем-то, кто не знал местных традиций. Иначе он не к черту послал бы, а сказал: "Аллах деян олсун" или "Иншалла". Скорее всего, старик говорил с приезжим, но не исключено, что звонок был междугородный.
Покряхтывая и сигналя, узкая, кривобокая улица моего детства выбрасывает нас на подьем, к последнему светофору. Проползет одышливо чадящий охристый "Икарус", обкуривая синеватым дизельным дымом, какой-нибудь джигитишка пролетит на "жигуленке" с мерседесовскими колпаками и бээмвэшным значком на капоте, музыкальным итальянским сигналом разгоняя в разные стороны перепуганных пешеходов, загорится зеленая ментоловая таблетка и... Я дома! Отсюда уже видно заколоченное парадное и над ним наш балкон.
Да, все как в прошлом году. Все. Ничего не изменилось. Тот же кусок оргалита на балконе, когда-то скрывавший по пояс все наше семейство за чашкой вечернего чая от любопытных восточных глаз с автобусной остановки. Гриф от моей штанги в левом углу - как мачта корабля. А на нем вспорхнула бабочкой в многолетнем полете телевизионная антенна. Вот я телека-то нормального, большого цветного насмотрюсь. Все подряд. Всю эту дурь из Мариан-Сиси-Сантан...
Хрустнул стояночный тормоз.
Приехали...
Заур-муаллим прощается с нами. Учтиво череп голый морщит. Встряхивает мою руку. Раз. Другой... Что и говорить, горячее рукопожатие: почти как холодный душ.
- Весна-то, весна-то какая!! Оленька-ханум, это ты сыну заказывала?
Мама смеется.
- Если какие-нибудь проблемы... - это он ей, покровительственным тоном, без дальних слов.
- Что вы, что вы, Заур-муаллим...
- А ты отдыхай, москвич, расслабляйся.
- Постараюсь, - говорю. - Бандероль у меня в сумке. Вам сейчас?..
Кадык его заходил по морщинистой, как у черепахи, шее, когда он сглотнул слюну.
Я знаю, у пожилых есть такое право - долгого, неотрывного смотрения на молодых. Не вижу в этом ничего предосудительного, поэтому даю себя разглядеть. Догадаться, о чем думают старики, когда вот так вот смотрят, практически невозможно. Их мир настолько обширен и заселен, что в иные кладовые памяти и не долететь, крыльев не хватит. Единственное, что я могу предположить, сказал не то, возможно - напомнил о неприятном, открыл и потянул на себя не тот ящичек. Вот и мама моя вмешалась:
- Ираночка сама к нам спустится, сам и отдашь.
Старик еще больше посуровел, напрягся.
Да, видно, за живое его задел.
Крепкозадый телохранитель на кривых крестьянских ногах поспешил к багажнику. Я, как истый либерал-демократ, опередил его. И, пока мама благодарила бывшего замминистра торговли за то, что тот довез нас до дома, уже зашагал по двору, прошел мимо мусорных ящиков, огибая неизменно присутствующую именно в этом месте лужу крысиного яда, приостановился у жирного инжирового дерева. Под этим самым деревом мы с Хашимом и Мариком бренчали на гитарах. Длинноволосые, в сабо на платформе и расклешенных джинсах с бахромой внизу, обкуренные до такой степени, что волосы на затылке и у висков казались стальными прутьям. "Шизгареюбейбишизгаре..." - хрипел Хашим и плевался струйкой, умело задействовав в этом почти цирковом процессе щелочку между двумя верхними зубами. Девочки были без ума от нас. Во всяком случае, наша Нанка точно. Во всяком случае, мы так думали. Хотели думать. Нам так казалось.
Да. Весна. Старик прав. Какая весна!! Я давно в Баку весною не был. Все как-то летом норовил: море, свежие фрукты и зелень...
Глянул вверх, на голубой квадрат неба - плывут облака, исчерченные бельевыми веревками. Солнце такое, что аж в глазах темно. Кинжально острое. Оно горит в каждом окне. Стекает с крыш. Разбрасывает щедро тени. Вот моя цвета папиросного дыма. А это еще что такое?.. Крадется по крыше дворового туалета. Кошка. Серая. Кошка. Дымчатая. Кошка... Ступает мягко, как манекенщица. Линда Евангелиста. Жмурится. Смотрит на меня. Наглая. Ленивая. Стерва восточная. Царица испеченных солнцем крыш. Да. Весна. Инжировое жирное дерево. Тень от дерева. От кошки. От меня... Я приехал! Я дома!!
Застучали мамины каблуки.
- Ты чего это?.. Что с тобой? Ой, у Нанки пододеяльник закрутило. Ветер был вчера сильный. А мне все не везет, как белье ни повешу - дождь.
Да, действительно, криво висит. А я и не заметил. Выходит, это - Нанкин.
Ну вот, а через "Salve" на первой ступеньке парадного я с мамой перешагну.
С первого по третий лестница крутая, гранитная, с запыленными чугунными перилами, не то что на четвертом - уже наших времен - бетонные ступеньки, скандально-красные решетки... С первого по третий - высокие двери, созвездия звонков, следы от тараканов и лампочки слабые в желтых разводах. А какие ручки медные оставило нам, "нижним" (на зависть "верхним"), царское правительство! Какой гранитный выступ на втором, лишенный всякого архитектурного смысла. Хотя, почему "лишенный"? Любил же я в детстве ходить по нему до самой противоположной стены, до угла в паутине, и спрыгивать вниз. Свидетельства моей более чем двухметровой отваги - боль в пятках каждое утро перед школой и вечно отлетавшая ручка на портфеле.
Бывает, лежу в Москве и подолгу не могу уснуть, и тишина становится невыносимо звонкой, и кажется, что мира уже нет. Все вокруг вымерло. Соседка, ее сожитель, великий психиатр, дочь-сикушка, кот Маркиз, он же Значительный, Бронные - Большая и Малая, улица Остужева, Малый Гнездниковский и компрессор ремонтников под окном, все, все в этом мире умерло, и сам ты тоже скоро умрешь... Твое надгробье - выпирающие из мглы хозяйские предметы, карта Средиземноморья, туалет, со стены и двери которого я забыл снять листочки со спряжением неправильных английских глаголов, будильник, заведенный ровно на шесть. Я, как могу, сопротивляюсь этой тишине, этой всеобщей смерти, этой ночи, похожей на последнюю остановку автобуса. Я закуриваю. Эта ночная сигарета - безжалостно честная. Выкурив ее до самого фильтра, я проклинаю этот город, я прокладываю маршрут до Баку, до Шемахинки, до самого нашего дома. Вспоминаю, как надо чуть-чуть приподнять дверь, чтобы повернуть ключ. А потом - потом, пугаясь своего отражения в старом зеркале, прохожу на цыпочках прихожую и... И каждый раз, приезжая, в самом деле удивляюсь. Оказывается, дверь теперь совсем не обязательно приподнимать (замок заменили), старое, в подтеках зеркало висит уже не в прихожей, а в комнатах - мама сделала перестановку мебели.
Вот в прошлый мой приезд стол, полировкой сверкая, сбоку стоял, а в этот во всю длину расставленный, покрытый голландской, кипельно-белой скатертью, он ждет гостей прямо посередине комнаты. Прямо под прадедовской люстрой, пережившей и Николая, и "лимонадное" Временное правительство, и советскую власть.