- Вы - Илья? - неуверенно спросила девушка.
Тут я уж совсем растерялся, стою, поглядывая на верблюда с сигаретной пачки, и уже говорю языком пустыни, шатров и низких хрустально-хрупких хайбарских звезд:
- Я ждал... Я думал... придет женщина... И вот!..
- Отлично, - перебила она, - значит, вы в курсе насчет документов. Женщина прийти не смогла. Женщина - это мама моя.
Тогда я подумал и сказал:
- А-а-а... - выпустил почти весь воздух из легких и уже вроде не кажусь таким уж незнакомцем самому себе. Все нормально, Новогрудский, все в порядке.
Девушка по-мальчишечьи протянула мне руку:
- Татьяна.
Показалось, что она откуда-то знает меня, возможно, слышала обо мне, но никак не предполагала увидеть.
Она присела на самый край сиденья, сдвинула колени под легким плащом, надетым прямо на блузку, поставила на них замшевую сумочку, достала бандероль.
- Будьте, пожалуйста, осторожней: это очень важные документы, - сказала она, передавая мне сверток. - И попрошу - лично Иране. - Она посмотрела на меня, будто чего-то еще ждала. Чего? Вопрос, который немедленно начинает громко стучать в висках. Так и не дождавшись от меня этого чего-то, Татьяна резко поднимается, забрасывает сумочку на плечо: - Ну, все. Счастливого вам пути.
"Счастливого?!"
И тут я почему-то вспомнил предупреждения отца, осторожные советы начальника отдела кадров, вспомнил, как на проводах в отпуск, совершенно неожиданно поставили лишний стакан водки, который утвердился на этом месте, как утверждаются новые памятники в новых районах города, а Нинка, ведьма, еще и хлебом его накрыла и положила рядом мою зачетную книжку... Я крестик снял из-за этих "поминальных" ста грамм тоже, может быть, это суеверие, но... ведь всякое же бывает, налетят в Чечне на поезд, брать у меня нечего, денег особых нет, а вот крест на груди для свирепого горца-мусульманина, при полной свободе действий и с оружием в руках, крест - это уже серьезный аргумент, это повод, это предлог, - да еще, если отберут паспорт и узнают, что я еврей, но при этом выкрест, для них - гяур презренный еще больше, чем для самих евреев, - этим предлогом точно воспользуются.
После Татьяны остался запах цветочных духов, своей альпийской свежестью как бы намекавший на непорочность, на девственность. Держался он долго (за это время я даже кое-что вспомнил о древнеармянском храме богини Антаис и подумал, что моих знаний хватило бы получить четверку по "античке" у Джимбинова), пока один из попутчиков не открыл пакет с начесноченной курицей, кавказским сыром и, видимо, только совсем недавно сорванной зеленью.
Соседей по купе - трое.
Первым появился толстенький азербайджанец с глазами выпуклыми, как два яйца на сковороде, подстриженными сутенерскими усиками и жирным лицом, усыпанным черными родинками, как оказалось потом - он из Сумгаита.
Толстяк блокировал дверь и, дыша тяжело, обливаясь потом, стал бросать в купе багаж. И при этом гнусавым фальцетом считал вслух вещи: "бир, ики, уч... вилисипед, он... он алты..."[1].
Когда сумгаитец поднял над моей головой новенький велосипед и мне на волосы упали крошки сухой грязи с колеса, я тут же пожалел, что не полетел самолетом.
Сын его в это время стоял по ту сторону двери и циферблатом часов ловил зайчика, пускал его то на желто-лимонную обшивку купе, то прямо мне в лицо, пока отец не наградил его подзатыльником: "Ай, меймун баласы[2], на дороге не стой, не беси меня, минутку подожди!"
Когда вещи были внесены, земляк мой наконец перевел дыхание, утер пот и принялся обживать пространство.
Все багажные места внизу и вверху были заняты его скарбом: коробками, сумками, чемоданами, велосипедом, тюками...
Узнав (очень осторожно, подозреваю - из-за цвета моих волос: на нашем юге внимание к волосам всегда было как у Гиммлера к форме черепов), что я не русский, он сказал:
- Это хорошо. А то все наши беды от этих русских, - и сразу, без перехода, будто я с ним уже согласился и вообще на короткой ноге, попросил меня подложить под себя вот этот и этот ковер. Потом добавил: - Если таможня спросит тебя, скажи - да, что это твои.
Вообще-то мне было наплевать и на него, и на таможню. Я согласился. Правда, соглашаясь, все-таки еще и еще раз пожалел, что не достал билет на самолет. Конечно, дорого, что и говорить, но ведь всегда все быстро, все чисто, все так четко. Совсем другие люди тебя окружают, и совсем другой подход. Аttention, please. Flight number... for Baku - final call. All passengers are kindly reguested to proceed to the gate nunber two. Thank you. И через каких-нибудь три часа - there we are. There is no place like home. Апотомопять - attention please... Thank you[3]...
[1] Один, два, три... десять... шестнадцать (азерб.).
[2] Ай, обезьянкин сын (азерб.).
[3]Внимание. Закончена регистрация на рейс No... на Баку. Всех пассажиров просят пройти на посадку в сектор номер два. Спасибо.
Вот мы и прибыли. Нет ничего лучше своего дома. Внимание... Спасибо... (англ.).
Мы познакомились.
Я не сторонник дорожного панибратства, и тут же забыл его имя. Когда человек без имени - его легче забыть, скинуть прямо на вокзале, а не таскать с собою еще несколько дней. Вот почему я не люблю "Крейцерову сонату", не верю в стук ее колес, в железнодорожную правду третьего класса. Хотя, кто знает, очень может быть, прав граф Толстой, слушал же я "Ну-с, так мы и жили" Арамыча, почти сидя на чемоданах, правда, вместо "чая, как пиво" я потягивал недурственно заваренный мате, и еще неизвестно, как бы, например, я себя повел, окажись моей попутчицей Татьяна, - ведь очень может статься переплюнул бы самого лейтенанта Шмидта.
Моим третьим попутчиком оказался простуженный чеченец (мне всегда казалось, что чеченцы никогда не болеют) лет сорока, с траурной небритостью, как у Ясира Арафата. Появился он уже после того, как поезд наш прошел ближнее Подмосковье. По абсолютно недомашнему выражению его лица и блатному жаргону, нетрудно было угадать в нем человека с лихим криминальным прошлым, а может быть, даже и настоящим. Но, как это ни удивительно, горец своей простотой расположил нас к себе. Он даже пробовал шутить с ребенком - мальчишкой вредным и до крайности избалованным.
Чубатый проводник покидал нам на полки прелое, пахнущее дустом белье. Когда он вышел, толстяк как бы между прочим, заметил: "У этих русских все не как у людей: белье мокрое, туалеты платные..." И заискивающе поглядел на чеченца. Я понял, что сейчас сморкающийся чеченец для него все равно, что для верблюда горизонт. А еще подумал - быть может, это его заискивание, суетливость, бегающий взгляд - просто отголосок сумгаитской резни. Наверняка же он, если даже и не участвовал, то все видел, а если верить Арамычу, страх не умирает, он отступает внутрь тела и продолжает существовать в подсознании. Но тогда зачем ему было говорить мне, что он из Сумгаита? Я же не спрашивал его. Хотел на меня страху нагнать? А может, таким образом, показал, что к резне не имеет никакого отношения, но тут появился горец, очень похожий на тех, что... и он на всякий случай переориентировался?..
А горец повел себя неожиданно спокойно, у него было целых два носовых платка, причем оба задействованы, и он не думал самоутверждаться, хотя и говорил на лагерном жаргоне. Он закрыл дверь. (Я тут же отразился в зеркале эдаким московским Дон Кихотом.) Он разделся. Он аккуратно, очень аккуратно повесил брюки и рубашку на вешалку. Покачиваясь в такт поезду, облачился в шуршащий адидасовский костюм и залез на верхнюю полку с такой решительностью, будто намеревался проспать всю дорогу до Грозного беспробудным сном. Я посидел немного у окна, вышел покурить, вернулся, достал из сумки детективы Сименона. Документы положил под подушку, сказала же Таня: "это очень важные документы, и попрошу, лично в руки Иране".
Сумгаитец расправлялся в одиночку с курицей куриц. Предлагал мне слезть и принять участие в трапезе: "Ащи, ладно, да, иди сюда, - говорил он, похрустывая хрящом. - Поешь как человек, да! Что, спасибо? Потом спасибо будешь говорить".