Понятно, мутные ночки с Елжей во главе нам оптимизма жить не прибавляли, выслушивать его аналитические разборки было (это трамвайная болтовня, когда: вот теперь - оп - и пропал сахар, а потом - хоп - и куда-то пропали все мы, так ведь... (щелчок пальцами), увидишь на другой день и эти рыбные и вскрытые кварталы или газетку прочтешь через чужое плечо).
И тогда нас, вляпавшихся в продукты общественного бытия, поддерживал, как горнист, Диксон, неудавшийся наш шестидесятник. Они так друг за другом и ходили: Елжа - Диксон. Бог, по Диксону, был вроде дощатого настила, мостков как возле озер: начинаясь от берега, тянутся через топь с сырой травой и жижей с полузатонувшими там министерствами, строевыми шагами и праздничными демонстрациями, выдвигаясь над поверхностью озера; там, у обрыва, может быть привязана лодка, а может и не быть. Насчет лодки ему, наверное, додумывать было лень или: мужик он конкретный, а установить этот штришок требует усилий и времени если не больше, чем все предыдущее - Диксон считал это эгоцентризмом, торчать же на себе отказывался категорически. Вот так. В жизни достаточно настильчика - им многое перекрывалось, да и удержаться бы на нем, скользеньком, провести с собой других, посидеть-покурить, болтая ногами над сырой бездной, лица освещающей бликами снизу, - разве мало? И не следует забывать, что собирались мы именно у Диксона. А что там у него в дальней комнате в конце анфилад, что там за картинки на стенах или какой-нибудь тяжелый, плохо спящий по ночам бесшумный механизм - какая разница.
Чем-то они - теперь лишь, вспоминая, - были схожи с Мартой: а тем-то и были схожи - как если бы вместо Диксона наши вечера вела сама его квартира со всеми чужими кошками-попугаями и постояльцами-ночевальщиками, которые и с нами сидели, и слушали, вроде, и понимали, слова вставляли, но при этом не самостоятельно, а оставаясь элементом самого Диксона; так и когда на острие лучика была Марта (Марфа, ББМ, Матрена, а звали ее - Люда), казалось, что ничего с нами не происходит вообще (происходило), а в Марте, это здравый смысл, который - на самом деле - никакой не общепринятый и не среднестатистический. Подкожное, обычно затаптываемое - наскучивает, насколько совместное с человеком, и от него тянет к абстракциям, которые судя по Марте - весьма слабо тащат жизнь. Что-то такое, категории такие и другие быть, возможно, должны, - по Марте - так есть они, и ладно, оставим их для умственных упражнений: в которых, помахав кулаками и выдыхаясь, застопоришься вопросом: "а о чем, собственно, речь?" Но, конечно, кабы все так просто - не было бы ее здесь, и жила бы она спокойно со своими многочисленными родственниками, не водила бы личную дружбу с Диксоном и не околачивалась бы, ночуя и обкуриваясь, в его апартаментах с Диксоновыми ребятами. И, тем более, не прибилась бы к нам - да и не прибилась, пришла, многое определив, в самом начале, сразу после Сен-Жермен.
Сен-Жермен. Самый загадочный персонаж наших взаимодействий. Окрещенная вначале Диксоном как Сен-Жермен-де-Лямермур по причине своего надменного вида и шикарной наглости, одевающаяся всегда, как в оперу или на прием в посольство, через месяц она благополучно утеряла скептическое де-Лямермур, ничего ему соответствующего в ней не оказалось. Ну, скажем, дома ее могло, конечно, отражать зеркало с золотой амальгамой, но никак уж не в золотенькой багетной раме.
Если попытаться взглянуть на нее отвлеченно и как бы со стороны и объективно, то в обиходном общении она была человеком весьма неприятным. Вряд ли ее можно было расстроить или растрогать. Она была красива, поэтому вокруг нее - в прочей жизни - ковылял хоровод мужиков разных достоинств, трудно сказать, как она с ними разбиралась; в семье проблем не было, взрослый сын, муж, с которым она ладила. Всех троих можно было часто встретить в концертах (короткий кивок, проходит мимо), но дома-то она была у нас, и бедные домогатели, поди, совершали групповые самоубийства, будучи не в силах постичь логику ее душевных движений. А и как им было понять, если весь мир в ее исполнении превращался в игру, да не безобидненькую - все предметы и связи наделялись ее смыслом: как, скажем, у ребенка: камень то ли зверь, то ли приятель, то ли грузовик, то ли небо. А Сен-Жермен осуществляла такие штучки не в частном, но в разделяемом с другими мире, который по ее мелкой прихоти шустро преобразовывался, да не надуманно: все это в нем, оказывалось, и было - все эти несуразные связи, когда произвольный разговор или действие вдруг хотят заполнить собой половину универсума, заставляя остальных - доводя которых в результате до нервного истощения - припомнить и всех своих прабабушек, и Адама, и что ел на завтрак, и Шкловского в бане, и как впервые узнал о смерти. Куда же ей было идти с такими склонностями, как не к нам - не могла же она обучать этому сына, тот, пожалуй, и спятил бы, не разобравшись между такой мамой и всеобщим средним.
Здесь нет примера, потому что нет того воздуха и нет Сен-Жермен. Все это не излагалось, игралось, что же до ее манер, то: "Как это не могу?" Сен-Жермен Диксону (встать на голову). Диксон требует доказательств. "Мальчик, молодой человек!" - Сен-Жермен в сторону анфилад. "Да, вот вы, неумыточек, будьте добры". "А?" "Вы могли бы встать на голову?" "Мог бы". "Встаньте, пожалуйста". Встает. "Спасибо". "А при чем тут ты?" - Диксон. "А сигареты под диван заехали, - Сен-Жермен Диксону, - ты искал только что". Сигареты, точно, лежали под диваном. Такой театр.
Трудно быть уверенным, но, похоже, мир она видела столь остро, что если принять во внимание и постоянную практику подобного рода, и уникальное чутье...
Если, скажем, пойти дальше Сен-Жермен, сделать угол зрения еще острей, раздробить вещество на совершенно уже неаппетитные отдельные песчинки и, не теряя ни резкости, ни зернистости изображения, вернуть вкус на место, повернув винт настройки на четверть оборота обратно: увидев, как бы обнаружив себя на лужайке еще абстрактной, но уже неравномерной материи, ходя по которой можно ощупывать эти сгустки: брать в руки, подносить к глазам: волнушка, рубль, яхонт - и, при этом разглядывании, вернуть винт еще на оборот обратно: этот сгусток, вызывающий те или иные чувства, обладающий таким-то цветом, вкусом, запахом и звуком, делается в мире реальном, то есть привычном, комбинацией его частей: чаем с килькой, кошкой под дождем, текстом, Брежневым на белом коне, пером в бок. И таким вот сочленением штучек и занималась эмпирически Сен-Жермен.
Что роднило ее с Баден-Баденом, то есть уже не с ним, а с Нюшкой. Но, в отличие от Сен-Жермен, в коей эти тонкие качества были выработаны шестнадцатью поколениями предков, Нюшка была городской дворняжкой, от природы с мгновенным врубом в любую ситуацию и нюхом на все вокруг: не изобретала, не составляла, а, распознавая, присоединялась - на благо ситуации. В компании от нее было светло и легко и, ох, сколько вокруг было воздуха, когда Нюшка была нашим богом - это был божок весенний, начинался свирепый апрельский раздерг; божок о ста руках, в которых ничего не зажато, с легкой кислинкой во рту от железного леденца; она была как бы напичкана ангелами, которые вырывались из нее при каждом ее жесте или улыбке.
О ней говорить трудно, потому что, да вот, - больно, потому что надо тогда входить в разбирательства со временем, заставляя себя понимать, почему всё. Она была единственная, оказавшаяся среди нас как бы авансом, по стечению обстоятельств - в своей баден-баденской ипостаси она тянула лишь на то, чтобы оказаться одним из Диксоновых завсегдатаев, задвинутым его постояльцем, краем уха участвующим в наших разборках. И не были, конечно, происшедшие с ней перемены целью и результатом наших сборищ: мы бы расстались, как только она стала Нюшкой, а не провели бы вместе три этих года, вспоминать которые больно и почти однажды, и за которые, поди, нам потом зачтется жизнь, если отыщется, перед кем отвечать. Что, собственно, уже не важно.
Баден-Баденский период ее окончился довольно быстро, и не от разговорчиков наших, и уж, конечно, не от лежания головой на коленях Эсквайра, а сам собой, и очень кстати, потому что если бы не это - ничего бы с нами не произошло. Потому что мы боялись: это как поднырнуть под завал на реке - течение вынесет, сила, тебя движущая, вынесет, а не дашь себя ей на волю, опасаясь, - ты же будешь пуст, весь в ее власти: страшно. А у нее был этот долговременный задвиг, очень постоянная точка зрения, и с этой прочной и дикой позиции ей удалось обучиться ощущать каждодневные, выбивающие из привычного самочувствия толчки и тумаки не разрозненно, а, по мере их учащения (а куда денешься, конечно, учащения, с каждым годом все плотнее), что они не то-так-то-эдак, а одного течения, одной реки, на которой можно ехать верхом. И ей, Нюшке, сил поэтому не хватить не могло, все возможные были в ее распоряжении, которыми она наделяла всех остальных. Не забывая нас и теперь, когда нас давным-давно нет всех вместе - хотя мы и рядом, и встречаемся постоянно: куда же нам разбежаться в нашем малолюдном городском кругу, вот только боюсь, придут все не одни, желая приобщить новых друзей к былым радостям: нет, конечно, не придет никто.