ПУГАЧЕВ Емельян Иванович (1742-1775) - предводитель крестьянского восстания в России в 1773-1775 гг., выдававший себя за покойного царя Петра III. Пугачев был предан некоторыми своими соратниками и приговорен к смертной казни. Приговор определил мятежнику следующее наказание: четвертовать, голову воткнуть на кол, части тела разнести по четырем частям города, положить их на колеса, а затем сжечь. Русская императрица Екатерина II в письме 29 декабря 1774 г. писала Вольтеру с. презрением: "Маркиз Пугачев, о котором вы опять пишите в письме от 16 декабря, жил как злодей и кончил жизнь трусом. Он оказался таким робким и слабым в тюрьме, что пришлось осторожно приготовить его к приговору из боязни, чтоб он сразу не умер от страха". Неизвестно, насколько правдива была Екатерина; мы можем судить о степени мужества или трусости Пугачева только по описанию его казни очевидцем: "В десятый день января тысяча семьсот семьдесят пятого года, в восемь или девять часов пополуночи приехали мы на Болото*; на середине его воздвигнут был эшафот, или лобное место, вкруг коего построены были пехотные полки. Начальники и офицеры имели знаки и шарфы сверх шуб по причине жестокого мороза... Вскоре появился отряд кирасир, за ним необыкновенной высоты сани, и в них сидел Пугачев; насупротив духовник его и еще какой-то чиновник, вероятно секретарь Тайной экспедиции, за санями следовал еще отряд конницы. Пугачев с непокрытою головою кланялся на обе стороны, пока везли его. Я не заметил в чертах лица его ничего свирепого. На взгляд он был сорока лет, роста среднего, лицом смугл и бледен, глаза его сверкали; нос имел кругловатый, волосы, помнится, черные и небольшую бородку клином. Сани остановились против крыльца лобного места. Пугачев и любимец его Перфильев в препровождении духовника и двух чиновников едва взошли на эшафот, раздалось повелительное слово: на караул, и один из чиновников начал читать манифест. Почти каждое слово до меня доходило. При произнесении чтецом имени и прозвища главного злодея, также и станицы, где он родился, обер-полицмейстер спрашивал его громко: "Ты ли донской казак Емелька Пугачев?" Он столь же громко ответствовал: "Так, государь, я донской казак, Зимовейской станицы, Емелька Пугачев". Потом, во все продолжение чтения манифеста, он, глядя на собор, часто крестился, между тем, как сподвижник его Перфильев, немалого роста, сутулый, рябой и свиреповидный, стоял неподвижно, потупя глаза в землю. По прочтении манифеста духовник сказал им несколько слов, благословил их и пошел с эшафота. Читавший манифест последовал за ним. Тогда Пугачев сделал с крестным знамением несколько земных поклонов, обратясь к соборам, потом с уторопленным видом стал прощаться с народом; кланялся на все стороны, говоря прерывающимся голосом: "Прости, народ православный; отпусти мне, в чем я согрубил пред тобою; прости, народ православный!" - При сем слове экзекутор дал знак: палачи бросились раздевать его; сорвали белый бараний тулуп; стали раздирать рукава шелкового малинового полукафтанья. Тогда он сплеснул руками, опрокинулся навзничь, и вмиг окровавленная голова уже висела в воздухе: палач взмахнул ее за волосы. Остается только добавить, что через день, 12 января останки Пугачева сожгли вместе с эшафотом и санями, на которых его везли на казнь. * Место в тогдашней Москве, где совершались публичные наказания.
ПУШКИН Александр Сергеевич (1799-1837) - русский поэт. Был смертельно ранен в брюшную полость на дуэли Жоржем Дантесом. Смерть Пушкина описали многие современники, но подробнее всех его друг, писатель Владимир Даль. 28 января 1837 года во второй половине дня Даль узнал о ранении Пушкина И поспешил к нему домой. "У Пушкина, - вспоминает он, - нашел я уже толпу в передней и в зале; страх ожидания пробегал по бледным лицам. Доктор Арендт и доктор Спасский пожимали плечами. Я подошел к болящему, он подал мне руку, улыбнулся и сказал: "Плохо, брат!" Я приблизился К одру смерти и не отходил от него до конца страшных суток. В первый раз он сказал мне ты, - я отвечал ему так же, и побратался с ним уже не для здешнего мира. Пушкин заставил всех присутствующих сдружиться с смертью - так спокойно он ожидал ее, так твердо был уверен, что последний час его ударил. Плетнев говорил: "Глядя на Пушкина, я в первый раз не боюсь смерти". Больной положительно отвергал утешения наши и на слова мои: "Все мы надеемся, не отчаивайся и ты!" -отвечал: "Нет, мне здесь не житье; я умру да, видно, уже так надо". В ночи на 29 он повторял несколько раз подобное; спрашивал, например, который час? и на ответ мой снова спрашивал отрывисто и с расстановкою: "Долго ли мне так мучиться? пожалуйста, поскорее". Почти всю ночь держал он меня за руку, почасту просил ложечку холодной воды, кусочек льду и всегда при этом управлялся своеручно - брал стакан сам с ближней полки, тер себе виски льдом, сам снимал и накладывал себе на живот припарки, и всегда еще приговаривая: "Вот и хорошо, и прекрасно!" Собственно, от боли страдал он, по словам его, не столько, как от чрезмерной тоски, что нужно приписать воспалению брюшной полости... "Ах, какая тоска! - восклицал он, когда припадок усиливался, - сердце изнывает!". Тогда просил он поднять его, поворотить или поправить подушку -и, не дав кончить того, останавливал обыкновенно словами: "Ну, так, так, хорошо: вот и прекрасно, и довольно, теперь оченв хорошо!" Вообще был он, по крайней мере в обращении со мною, послушен и поводлив, как ребенок, делал все, о чем я его просил. "Кто у жены моей?" - спросил он между прочим. Я отвечал:много людей принимают в тебе участие - зала и передняя полны. "Ну, спасибо, - отвечал он, - однако же поди, скажи жене, что все, слава Богу, легко; а то ей там, пожалуй, наговорят". С утра пульс был крайне мал, слаб, чист, - но с полудня стал он подниматься, а к 6-му часу ударял 120 в минуту и стал полнее и тверже; в то же время начал показываться небольшой общий жар... Пульс сделался ровнее, реже и гораздо мягче; я ухватился, как утопленник, за соломинку и, обманув и себя и друзей, робким голосом возгласил надежду. Пушкин заметил, что я стал бодрее, взял меня за руку и сказал: "Даль, скажи мне правду, скоро ли я умру?" - "Мы за тебя надеемся еще, право, надеемся!" Он пожал мне руку и сказал: "Ну, спасибо". Но, по-видимому, он однажды только и обольстился моей надеждою; ни прежде, ни после этого он ей не верил; спрашивал нетерпеливо: "А скоро ли конец?", - и прибавлял еще: "Пожалуйста, поскорее!" ...В продолжение долгой, томительной ночи глядел я с душевным сокрушением на эту таинственную борьбу жизни и смерти, - и не мог отбиться от трех слов из "Онегина"*, трех страшных слов, которые неотвязчиво раздавались в ушах, в голове моей, - слова: Ну, что ж? - убит! О! сколько силы и красноречия в трех словах этих! Они стоят знаменитого шекспировского рокового вопроса: "Быть или не быть". Ужас невольно обдавал меня с головы до ног, - я сидел, не смея дохнуть, и думал: вот где надо изучать опытную мудрость, философию жизни, здесь, где душа рвется из тела, где живое, мыслящее совершает страшный переход в мертвое и безответное, чего ни найдешь ни в толстых книгах, ни на кафедре! Когда тоска и боль его одолевали, он крепился усильно и на слова мои: "Терпеть надо, любезный друг, делать нечего; но не стыдись боли своей, стонай, тебе будет легче", - он отвечал отрывисто: "Нет, не надо, жена услышит и смешно же это, чтобы этот вздор меня пересилил!" Он продолжал по-прежнему дышать часто и отрывисто, его тихий стон замолкал на время вовсе. Пульс стал упадать и вскоре исчез вовсе, и руки начали стыть. Ударило два часа пополудни, 29 января - и в Пушкине осталось жизни только на три четверти часа. Бодрый дух все еще сохранял могущество свое; изредка только полудремота, забвенье на несколько секунд туманили мысли и душу. Тогда умирающий, несколько раз, подавал мне руку, сжимал и говорил: "Ну, подымай же меня, пойдем, да выше, выше, ну, пойдем". Опамятовавшись, сказал он мне: "Мне было пригрезилось, что я с тобою лезу по этим книгам и полкам высоко - и голова закружилась". Раза два присматривался он пристально на меня и спрашивал: "Кто это, ты?" - "Я, друг мой". - "Что это, - продолжал он, - я не мог тебя узнать". Немного погодя он опять, не раскрывая глаз, стал искать мою руку и, протянув ее, сказал: "Ну, пойдем же, пожалуйста, да вместе!" Я подошел к В.А.Жуковскому и графу Вельегорскому и сказал: отходит! Пушкин открыл глаза и попросил моченой морошки; когда ее принесли, то он сказал внятно: "Позовите жену, пусть она меня покормит". Наталия Николаевна опустилась на колени у изголовья умирающего, поднесла ему ложечку, другую - и приникла лицом к челу мужа. Пушкин погладил ее по голове и сказал: "Ну, ничего, слава Богу, все хорошо". Друзья, ближние молча окружили изголовье отходящего; я, по просьбе его, взял его подмышки и приподнял повыше. Он вдруг будто проснулся быстро раскрыл глаза, лицо его прояснилось, и он тихо сказал: "Кончена жизнь!" Я не дослышал и спросил тихо: "Что кончено?" - "Жизнь кончена", - отвечал он внятно и положительно. "Тяжело дышать, давит", - были последние слова его. Всеместное спокойствие разлилось по всему телу; руки остыли по самые плечи, пальцы на ногах, ступни и колени также; отрывистое, частое дыхание изменялось более и более в медленное, тихое, протяжное; еще один слабый, едва заметный вздох - и пропасть необъятная, неизмеримая разделила живых от мертвого. Он скончался так тихо, что предстоящие не заметили смерти его. * Даль имеет в виду роман в стихах "Евгений Онегин", где описывается смерть на дуэли поэта Ленского.