Все слушали его и сочувственно кивали и говорили, что, мол, кто знает, как было бы, никто этого знать не может. Разговоры за столом никак не относились к субботе, просто рядом было человеческое горе, и все ему сочувствовали, а может, и не сочувствовали вовсе, а только делали вид, что сочувствуют, а думали о чем-то своем, о своих бедах и заботах.
Иногда в разговор включался Н.Н. Он вообще не в состоянии долго выносить тягостную атмосферу, он должен ее разрядить, и здесь вдруг к месту рассказывал какую-то историю, может быть, грустную по своей сути, но благодаря его манере обо всем говорить с юмором, она выглядела комичной, и все улыбались. А потом, видно, на ум Н.Н. приходил анекдот, тоже к месту, и он рассказывал анекдот, и все тоже улыбались, даже бывший моряк.
Из этих субботних анекдотов мне почему-то запомнился один, я его давно слышала, но уже успела забыть, а тут он почему-то прозвучал, как свежий. А. подала на стол рыбу, кто-то заметил: "Что за еврейская трапеза без фаршированной рыбы?", Н.Н. как раз и рассказал анекдот о чукче, который служил в Союзе пограничником и поедал в дозоре собак. Командир обратился к гипнотизеру, и тот внушил ему, что он не чукча, он -- еврей. Кажется, пограничник проникся уверенностью, что принадлежит к племени, которое собак не ест. И опять послали его в дозор с собакой. Решили посмотреть, что же он делает. Дозорный сидел у костра, жарил на огне бедное четвероногое и приговаривал: "Я не чукча, я еврей, ты не собака, ты фаршированная рыба".
Может быть, этот анекдот запомнился мне потому, что чем-то на нас было похоже -- мы все внушали себе, нам внушали, что мы -- евреи. А может, мы вовсе -- чукчи, и нечего примазываться к избранным.
И еще мне запомнилось из того вечера, что моя соседка, та самая приятная молодая женщина, посмотрела на свечи -- все уже потухли, а одна еще горела и не собиралась гаснуть -- и спросила меня, чья это свеча. Свечу эту зажигала я, и соседка сказала, что, значит, прошедшую неделю я вела себя праведно, хорошо, есть такая примета. Ну вот, подумала я, где справедливость? А. все соблюдает, а я кругом грешила, ее свечи погасли раньше моих. Знала ли А. об этой примете, не знаю, и заметила ли, что ее свечи погасли раньше моих, не знаю тоже.
Все поели, посидели еще, поговорили, наконец, гости стали подниматься изза стола, но А. мягко попросила всех сесть, Н.Н. опять прочитал благословение, мы сказали "Амэн", и нам разрешили встать.
Была уже ночь, а мне еще хотелось говорить с ними. Правда, завтра будет еще день, но только один день. Мы уезжаем, и Бог весть, когда еще встретимся. Страна невелика, но вот как сложно было нам выбраться к ним, а им и того сложнее. Как нам их принимать, когда у нас сплошной некошер, посуда одна на все -- и на молочное и на мясное, слава Богу, что есть и такая, все побросали в стране, где прожили почти всю жизнь.
-- Ничего, -- усмехнулась А., когда я об этом сказала, к тому времени, когда мы к вам выберемся, вы начнете соблюдать кашрут.
-- Ты думаешь, это будет так нескоро -- ваш приезд?
-- Нет, она уверена, что ты скоро поймешь, что это необходимо -- соблюдать, -- подключился к разговору Н.Н.
-- Может быть, ты и прав. Дай Бог.
Спорить не хотелось.
-- Все, -- сказала А, -- глаза слипаются. Спать. -- И ушла, мягко извинительно улыбнувшись. Она устала.
Н.Н. остался, видно, ему тоже не хотелось расставаться, ему тоже хотелось еще поговорить.
Мы остались втроем, а вокруг была тишина, мы с мужем сидели на диване, уже приготовленном для сна, а Н.Н. устроился напротив в кресле-качалке. Между нами был круг света, это на вахту вступила настольная лампа взамен люстры, та выключилась.
У меня не шел из головы анекдот про чукчу, и я спросила у Н.Н., что он думает об избранности еврейского народа.
-- Чушь, -- сказал Н.Н., обывательская антисемитская чушь. Антисемитская пропаганда и строится на том, что, мол, евреи считают, что им Бог больше дает, что создал их лучшими, чем других, и больше им полагается. Кстати, ты прочтешь мою книгу, там все это есть. На самом деле Бог от евреев больше требует, чем от других народов. Евреи заключили договор с Богом, они должны его выполнять по всем пунктам. Иначе -- сама понимаешь...
-- Вроде как коллективный договор между администрацией и трудящимися завода?
-- Ну, те договоры как раз и нарушались всегда, причем обеими сторонами. И все без тяжелых последствий.
-- Уж куда тяжелее, -- вставил свое слово и муж, мы поняли, что он имел в виду развал великой державы.
-- Но почему евреи обречены на страдание? -- спросила я.
-- Еврейский народ, -- сказал Н.Н., -- это что-то вроде экспериментального цеха производства, если в целом человечество принять за производство, предприятие. Чтобы довести свою идею до кондиции, чтобы человек получился таким, каким Творец его задумал, он еще должен немало поработать над усовершенствованием своей продукции, прежде чем запустить ее в серию.
Муж даже слегка присвистнул:
-- Ничего себе! Существующие народы -- это еще не серия?
Мы говорили тихо, мирно, а тут интонация, опять вызывающая на спор. Н.Н. подхватывает перчатку, но обращается ко мне:
-- О! Он находится на вершине воинствующего невежества, -- кивок в сторону мужа. -- Я, слава Богу, уже через это перевалил.
Я не хочу, чтобы они опять втянулись в пикировку, и тороплюсь задать новый вопрос:
-- Но почему Бог ведет свою доводку безжалостно? -- спрашиваю я мирно и грустно.
Н.Н. согласен, что, может быть, так и есть, не очень легкая у евреев миссия, но значит, это нужно, чтобы достичь цели.
Мы еще говорим, вернее, Н.Н. говорит, мы слушаем.
Я не спорю. Я терпима к Н-киному Творцу и к непонятной цели его творения, я ничего не могу доказать, я ничего не знаю. Все, что я когда-то учила и во что верила, оказалось химерой, а нового мне еще ничего не открылось, а может, и не откроется никогда. Человеку надо во что-то верить, с верой легче жить, это придумала не я.
А ему? Н.Н. -- легче? У него есть вера, значит, должно быть легче, а мне его почему-то жаль. Опять -- жаль. А может, мне просто грустно оттого, что мы завтра уедем и -- захотим ли увидеться снова?
Я чувствую, что мне необходимо что-то удержать, может быть, иллюзию того, что мы нашли их, что это -- они, и я их по-прежнему люблю.
Но я ничего не могу удержать, глядя на бледного седого человека в кипе. Он ускользал от меня, словно был бесплотен. Может, причиной тому полумрак и покачивающаяся тень Н.Н. в круге света. Нет, нет, это не он, это не может быть Н-ка, наш Н-ка. Я опять не могу уловить связь между этим и тем человеком, мне физически чего-то не хватает. Это ощущение беспокоило меня весь этот долгий день, словно один человек выдавал себя за другого.
Спасительная мысль приходит мне в голову:
-- Н-ка, у тебя есть твои фотографии в молодости?
-- Конечно.
-- Я хочу посмотреть твои фото в то, наше время.
-- Лучше не смотреть, -- пошутил он, но охотно достал из шкафа альбом. -Этот альбом сделали в лаборатории в подарок А. к ее пятидесятилетию. Я дал фотографии. Здесь вся наша жизнь в первые полстолетия.
Я желаю ему сделать такой же альбом про следующие полстолетия.
-- Посмотрим, -- Н.Н. не возражает.
Я кладу альбом на колени и открываю.
-- Как видишь -- я сочинил к фотографиям стихи.
Я вижу. Возле каждого снимка стихи -- четыре, восемь, двенадцать строк. О маленьком ребенке, о девочке с косичками, о девушке. А здесь они вдвоем, юноша и девушка, Н. и А. Вот их сын, да, это он, я помню его таким. И опять -- она, она, она. И стихи. Н.Н. в стихах объясняется ей в любви, нежной любви на всю жизнь. Он готов все отдать за сияние ее глаз. И они сияют, я вижу это на фото.
Фотографии и стихи из альбома. Это приятно и дорого, если это дорого, и скучно смотреть и читать постороннему. Этого не понимают иные хозяева, предлагая гостям для просмотра семейный альбом. Гости из вежливости листают страницы: "Ах, это вы? Не может быть!"