Но вот случилась с отцом беда, и молодые бизнесмены примчались в Израиль выполнять медицинскую работу. Они выхаживали отца после тяжелой операции, не отходили от постели ни на минуту, пока не стало легче. Руки у них хорошие, медицинские.
Он полулежит на диване, я сижу возле. Мы разговариваем. Он похудел, ослаб, но в глазах напряжение мысли.
-- Знаешь, -- говорит он, -- я в восторге от израильской медицины. Я, сама понимаешь, сделал не одну сотню операций. Но -- куда нам. Я уже не говорю об аппаратуре, инструментах. Технология отработана до мелочей, в послеоперационный период все делается так, чтобы избежать осложнений, чтобы их просто не было. А там: появились осложнения -- давай вытаскивать.
-- Конечно, -- говорю я, -- мы же были большевики, мы создавали трудности, чтобы героически их преодолевать.
Он усмехается, но шутку не подхватывает. Ему надо довести свою мысль до конца.
-- Понимаешь, здесь все отлажено, есть программа на каждый случай. Такие показания -- делай так, еще что-то -- вот так. И врач не думает. У него нет нужды думать, у него есть программа. Хорошо это? Может, и хорошо. Но если случай особый, если какие-то отклонения, надо подумать, понять, они этого не умеют. Наверное, не все. Тем, кто разрабатывал программу, пришлось пошевелить мозгами. А может, учились они в другой стране. Ну, а нам приходилось думать. Каждый раз. Нам нельзя было иначе. У нас не было компьютеров. Плохо это было? Не знаю. Может, не так уж плохо.
И опять в разговоре возвращаемся мы к его сыновьям. Ну хорошо, доучились бы они там, стали врачами. Но были бы они счастливы? И стало бы в мире меньше бед?
Он не знает, не знает.
Разве только они, ступив на израильскую землю, поняли, что это иной мир, он непохож на тот, в котором мы жили, и увидели в нем то, что каждому дано было увидеть.
В первые дни, когда мы только приехали, куда-то все время исчезал муж Ирины, Володя, наш зять. Он садился на свой чудом довезенный велосипед и надолго уезжал. Потом мы поняли, что путь его лежал по всем радио- и электромагазинам города. Там, в Союзе, он всю жизнь создавал электронные системы, и они были, казалось, техническим совершенством. А здесь в витринах обычных магазинов стояло то, что раньше он видел только на картинках проспектов, которые в последние годы начали привозить из-за рубежа. Можно было зайти в магазин и потрогать все, что стояло в витринах, подержать в руках, рассмотреть, купить. Нет, купить невозможно, потому что нет денег.
Значит, надо работать. Если дадут работать. Если позволят творить. Но разве там мы все творили? И все ехали сюда, чтобы отдавать себя на общеизраильское благо?
Я даже и представить себе не могла там, какие мы разные.
x x x
Мы идем по хайфской олимовской барахолке. Такие рынки есть почти во всех городах, все они похожи, но все-таки у каждого свой колорит. В Хайфе для нас отведена небольшая ровная прямоугольная с аппендиксом площадка, она огорожена -- как загон для скота. Торгуют здесь приехавшие из Союза, предлагают все, что могут и не могут купить наши бывшие соотечественники. Забредает сюда на товар подешевле и местное небогатое население.
На рынке тесно. Продавцы сидят близко друг к другу, вещи лежат стопками, навалом. Повезло тем, кто обосновался у стенки, можно развесить свое шматье.
Хайфская олимовская барахолка -- маленький мир, кусочек нашего, большого, того, что мы привезли с собой. Что был в нас. Сколько видится мне здесь всякого -- горя и шелухи. Изломанных жизней. И жалкости, ущербности душ.
На противоположной от входа стене висят свитера. Они все красивы, но один особенно бросается в глаза -- яркий, бирюзовый, расшитый бусами. Возле останавливаются две женщины, одна из них молодая, другая постарше. Молодая не может глаз отвести от бирюзовой роскоши, она не двинется дальше, пока не получит ее в свое владение. Но цена, хоть и меньшая, чем в магазинах за такую вещь, все равно высока для нее. И женщина стоит молча, держит в руках красоту, а на лице борьба и мука.
-- Нина, -- говорит ее спутница, голос у нее хриплый, противный, -- решись. Такой свитер! Это -- жизнь! Представляешь -- в таком свитере сесть в машину.
Нина вынимает из кошелька деньги. В Союзе не было у нее такой роскоши и кавалера с машиной не было, а тут открылась перед ней -- жизнь.
А вот этому молодому человеку, что здесь открылось? Он в очках, вид вполне интеллигентный. Прилавок перед ним -- маленький квадрат земли -завален мельхиором и прочей кухонной и столовой утварью. На куске картона перечень барахла, которое он привез с собой, а теперь продает -- светильники, ковры, постельное белье.
-- Распродаете? -- спрашиваю.
-- Да.
-- Уезжаете?
-- Да.
-- В Канаду?
-- Нет.
-- Куда?
-- Домой.
-- Решительный парень.
-- Моей решимости хватит только, чтобы добраться до Кишинева.
-- А в другую страну не хотите?
-- Ни в какую Америку, Канаду, Германию, Францию, только в Кишинев.
-- У вас кто-то там остался?
-- Нет. Но все равно. Там остался я, мое "я".
-- Кто вы?
-- По специальности? Инженер-конструктор. А еще автомеханик и... -- он перечислил несколько рабочих профессий.
Что же он так отчаянно сжигает мосты? Господи, дай ему силы на новый виток. Дай ему силы не сломаться.
Рядом молодой мужчина, тоже в очках. Перед ним куча барахла, сам почемуто обвешан фартуками.
-- Тоже уезжаете?
-- Я еще не приехал.
Понятно, этот осторожнее, побывает в гостях, поторгует немного, соберет деньги...
Справа от входа сидит пожилая дама, я вижу ее всякий раз, когда бываю на олимовской барахолке. Она сидит возле кучи старых шмоток, на голове у нее большой берет, на плечах пелерина. Она не болтает с соседями, а молча все время что-нибудь чинит -- носки или рейтузы. Ее облик что-то напоминает, может быть, барахолки послевоенного времени в Союзе.
Я останавливаюсь и спрашиваю сочувственно:
-- Что-нибудь удается продать?
-- А вы купите.
-- Да мне вроде ничего такого не нужно...
Я вижу: в первую секунду ей хочется послать меня далеко-далеко, но она попадается на крючок моего сочувствия в голосе, хочется кому-то излить душу. Я узнаю, что муж у нее умер уже здесь, в Израиле, а сын заболел, и жить совсем не на что. И такая тупая безнадежность в ее глазах. Она замолкает.
Кто-то подходит, роется в ее тряпье, выбирает далеко не новую кофту, торгуется, дает два шекеля, дама прячет их в потертый, когда-то, наверное дорогой ридикюль и снова берет в руки штопку.
-- Вот, -- говорит она, -- вот так.
Народу на рынке много всякого. Есть приехавшие с Кавказа, у этих всего много. Есть дорогие красивые вещи, их покупают не только наши, но и народ местный. Есть русские мальчики, в самом деле -- русские, они продают косметику. Для них наша алия проложила воздушный торговый путь, можно поживиться. За косметикой сюда приходят тоже не только олимы, в основном не олимы, для нас все равно дорого. Вообще на рынке много лиц, представителей великого народа, среди которого мы раньше жили. В углу, в конце первого ряда, торгует спитая русская баба, высокая, крупная, крашеная. Возле нее стоит мужчина, о чем-то просит, она хриплым голосом отвечает:
-- Нет, не могу. Вчера ко мне приходил мой любимый. А у меня нет ни шекеля. А еще суд.
Я о ней ничего не знаю, может, "любимый" ее -- еврей, завез ее сюда, а теперь суд.
Рядом с этой крашеной сидит на корточках перед своим прилавком облезлый еврей средних лет, ему, видно, плохо, он держится за голову и потихоньку стонет. Просящий мужчина ушел, можно поговорить с соседом, они, похоже, хорошо знакомы:
-- Ты не сигаретами, -- хрипло объясняет она, -- ты водкой вчера отравился. Разве можно сигаретами? Только водкой.
Может, вместе пили?
Но больше всего на рынке бойких мужчин, что торгуют нужными вещами, они обжили эту территорию и чувствуют себя здесь неплохо. У одного прилавка я останавливаюсь -- здесь я вижу тонометры. Продавца на месте нет, и ему кричат: