- Послушай, странно! Отчего я невзлюбил Нину Григорьевну?
- Я даже мысли не допускаю, что ты можешь ее ненавидеть. Или мало она сделала нам добра? Подумай, человеку 85 лет! Вы же больше не увидитесь. Вам надо помириться, чтоб у нее не осталось... - Я уже не мог выдержать. Мне хотелось заткнуть уши: когда она договорит! - ...чтоб с ней не случилось такого, как с твоей бабушкой...
- Что ты сказала?
- Надо хоть маму избавить от такой старости.
Господи! Она меня сама навела...
- Я сейчас подумаю над тем, что ты сказала. Меня самого беспокоят наши отношения. Ведь я ее уважал, и вдруг уважать перестал. Если я виноват, то я выйду и покаюсь.
- Если будешь выходить, поглядывай за тараканами. Вроде опять появились.
Хорошая у нее получилась концовка -насчет тараканов! Прямо, как лыко в строку... Что ж, она хозяйка, ее и тараканы должны беспокоить... А что беспокоит меня? Да именно то, из-за чего она приходила: мои отношения с Ниной Григорьевной. Как я ни забывался за столом, всегда слышал, как она ходит. Это мой антипод, детонатор, вечный фитиль в семье: теща. У кого же ее нет? Никаких ссор, чтоб мы с ней ругались, ломали копья... Всегда я ее уважал, нельзя не уважать. И вот: она стала старая и беспомощная - и я ее уважать перестал. Не то слово! Не могу ее видеть, меня от нее воротит. Не будь Ближнего, я б уже уехал на Дальний Восток. В чем причина? Сама Наталья подсказала мне: моя бабка Шифра.
Бойся хороших концовок! Ты загляделся в морскую даль и забыл про все. Ты забыл про бабку Шифру! Ты забыл про тех старушек, которых видел в израильском посольстве... Две старушки из Бобруйска: одна глухая, другая не умеет писать. Невозможно описать, чего им стоили справки об умерших мужьях и расстрелянных отцах. И в то же время они были куда счастливее твоей бабки Шифры.
Разве ты не понял, что совершил, поставив израильскую визу на белорусский паспорт? Ты прописался на корабле, которому нет приюта. Нет, не "Летучий голландец", а совсем другой изгнанник, который был неведом тебе, плававшему на научных судах. И это не вымысел, а ужасающий факт, как он отошел от гибельного берега, ища берега, где пристать, ища участия - или чего там? - а вызвал только переполох... Что это за корабль такой, на котором эти люди могли бы плыть? Откуда он взялся, если никакого корабля у них не могло быть! Но этот корабль был, и он снова возник, и ты всегда числился в списках его команды. Ты вступал на его палубу, потому что не хотел больше выглядеть не тем, кем был; не хотел обижаться, что тебя не хотят принимать за того, кем ты себя считал. А если это перевесило все, то о чем сожалеть? О том, что ушла твоя Герцогиня? Она ушла, ее больше нет. Тебе осталось лишь с ней проститься. Проститься со всеми и с самим собой.
22. Бабка Шифра и геройский пацан
Тогда в Рясне, когда бабка Шифра стояла перед окном больницы с завернутыми в тряпку драниками, я попросил ее принести селедки. Селедка вроде бы не считалась особым кушаньем в Рясне, но у нас дома ее никогда не было. Бабка Шифра принесла мне селедочный хвостик, который выклянчила у зажиточных евреев, появившихся после нас. То были не ряснянские евреи, с другим выговором и ментальностью. Все они уехали в Израиль, я видел их на станции Темный Лес. Тех же, что померли, похоронили на еврейском кладбище в Могилеве. Бабке Шифре было суждено с ними лежать. Это все равно, что она лежала бы среди нивхов с Южного Сахалина. Только нивхом на этом кладбище выглядела как раз бабка Шифра. Я искал с сестрой Ленкой, где бабка лежит. Мы ходили среди черных обелисков, чугунных ограждений с медными наконечниками. Смеркалось, слышался треск и летели искры от горящего дерева. Кто-то поджег его, сухое, и оно неистово пылало. Помогло это горящее дерево. Отыскали маленький холмик с осевшей, окоченевшей землей. Когда я нагнулся к деревянному памятничку с фотокарточкой под слюдой, оттуда, объяв грудь, войдя иссушающим комом в сердце, глянула бабка Шифра. Она смотрела прямо на меня...
Не знаю еще человека, которого можно было наказать больше, дав ему долгую жизнь! Не было ей радости ни от кого. Батя ее не любил, считал повинной в том, что потерял глаз. Родив сына богомольному деду Гильке, бабка Шифра как-то перетерпела с ним остальную жизнь. Я их застал не в старом возрасте, но даже не уловил намека на супружескую связь. Бабка Шифра была пообразованней деда Гильки. Окончила несколько классов гимназии, писала пространные письма, превосходя в грамотности и Батю, для которого грамматика была черная дыра. Бабка Шифра рассказывала мне, что за ней ухаживал стражник. Деда Гильку она готова была полюбить, пленясь его нееврейским обликом, медалью за империалистическую войну. Однако дед Гилька сам все и испортил накануне свадьбы. Прогуливаясь, как кавалер, дед Гилька отошел пописать и сделал залп, не заботясь, что услышит бабка Шифра. Сейчас я бы посмеялся, а в ту пору, в Рясне, согласился с бабкой Шифрой, что так повести себя мог только жид. Выросшая среди белорусов, зная их язык, бабка Шифра не имела никакой милости от Рясны. Ведь такую было проще ненавидеть. Униженные бедностью, они, дед Гилька и бабка Шифра, были полностью беззащитны. Можно безнаказанно разбивать стекла, мазать говном ворота, а не заискивать, как перед зажиточными евреями, тая камень за пазухой. Все же достоинство, гордость, запертые в бабке Шифре, не ушли с ней в могилу. Мало кто, оказавшись в глубокой старости среди недобрых людей и полностью от них завися, сумел бы показать такого могучего бойца, как бабка Шифра. Я не пошел ее хоронить в той кучке людей, которых она ненавидела. Приехал, спрятался за стеной дома, где умерла бабка Шифра, а потом вошел посреди поминок, как из Минска. Лишь спустя год или два, появившись в Могилеве, я решился навестить ее.
Тот взгляд с ее фотокарточки был на меня направлен. Фотограф, коротконогая тетка, чтоб усадить бабку неподвижно на месте, поставила меня перед ней. Только на меня могла так смотреть бабка Шифра.
Не могу, нет сил передать ее любовь к внуку. Я был для нее и внук, и сын. Немало хлопот причинил я ей в Рясне. И если прицепиться к той селедке, то я, выздоровев и прознав, каким образом бабка раздобыла селедочный хвостик, побежал к речке топиться. Бабка бежала за мной, причитая: "Ратуйте яго!" - и я покинул ее навсегда.
Пожил недолго у Бати в Мстиславле, а потом, когда училище перевели в Кричев, зажил самостоятельно. В Мстиславле я изведал последствия бушевавшей вражды между бабкой Шифрой и семьей Бати. "Мотором" была Матка, от которой я терпел укоры и попреки. Постоянный фон им создавало змеиное шипение старухи, ее матери, ненавидевшей меня неотвязчивой, липкой, жалкой еврейской ненавистью, питавшей и полнившей ее убогую старость. От той жизни осталось посещение театра, дававшего гастроль в школе глухих и немых, где преподавал музыку отец. Меня не хотели брать, Батя настоял. Показывали смешное, я не выдержал и расхохотался. Меня выгнали из зала за неумение себя вести. Как-то, качая их первенца Гришу, я заметил на столе хрустящую горбушку свежего белого хлеба. Как до нее добраться? Гриша, лишь я отпускал коляску, начинал орать. Качнул посильней, рванулся к хлебу, но не успел. Гриша вывалился на пол, меня накрыла старуха и разразился скандал. Живя один, я уже не навещал бабку Шифру. Получал от нее письма и посылки. В этих ящиках-скринках половину места занимала испеченная буханка хлеба и масло, очень вкусное, домашнее. Бабка выдавливала его в маслобойке. Посылка шла долго, хлеб черствел, плесневел, масло пахло "елкой". Я не привык есть порченное, рос чистоплюем: если замечал в супе волосок, выливал на огород. Не вскрывая, выбрасывал я эти ящики в овраг по дороге в училище. Бабка сохраняла квитанции от посылок, как документ, что мне помогала. Эти квитанции обязывали и меня заботиться о ней. В Кричев она переехала жить перед тем, как сгорел дом в Рясне. Там похоронила двух или трех своих мужей, намного ее моложе. Ей было под 90, а она имела семидесятилетнего старика и прятала от него паспорт, чтоб он не догадался, сколько ей лет. Она жаловалась в письмах в Москву тете Мане, что я не помогаю ничем. Тетя Маня, ее племянница, интеллигентка, выходец из Рясны, любившая "гоя", единственного партизана в наших краях, вышла за нелюбимого скупого еврея, имела от него нездоровых детей и жила, увядая. Тетя Маня сочувствовала бабке Шифре, думая, что я процветаю в Минске, как писатель Лев Шейнин, мой родственник, в Москве. Бабка получала от тети Мани крупу и макароны и пыталась всучить мне, когда я приезжал. Отказываясь от крупы, я, уезжая, забирал те деньги, что бабка для меня скопила или уворовала у своих мужей.