- Э -эх, ежевика ты моя, кисла ягода! - вздохнув, сказал он, перебирая речь Фомы. -Заплутался ты. Плетешь -несуразное... Надо понять-с коньяку ты это или с глупости?
- Папаша! - воскликнул Фома. - Ведь было так... бросали всё имение люди!
- Не при мне было... Не близкие мне люди! - сказал Маякин строго. - А то бы я им - показал!
- Многие угодниками стали, как ушли...
- Мм... У меня не ушли бы!.. И зачем я с тобой серьезно говорю? Тьфу!..
- Папаша! Почему вы не хотите? -с сердцем воскликнул Фома.
- Ты слушай! Если ты трубочист -лезь, сукин сын, на крышу!.. Пожарный -стой на каланче! И всякий род человека должен иметь свой порядок жизни... Телятам же -по-медвежьи не реветь! Живешь ты своей жизнью и -живи! И не лопочи, не лезь куда не надо! Делай жизнь свою - в своем роде!
Из темных уст старика забила трепетной, блестящей струёй знакомая Фоме уверенная, бойкая речь. Он не слушал, охваченный думой о свободе, которая казалась ему так просто возможной. Эта дума впилась ему в мозг, и в груди его всё крепло желание порвать связь свою с мутной и скучной жизнью, с крестным, пароходами, кутежами, - со всем, среди чего ему было душно жить.
Речь старика долетала до него как бы издали: она сливалась со звоном посуды, с шарканьем ног лакеев по полу, с чьим-то пьяным криком.
- И вся эта чепуха в башке у тебя завелась - от молодой твоей ярости! -говорил Маякин, постукивая рукой по столу. -Удальство твое -глупость; все речи твои -ерунда... Не в монастырь ли пойти тебе?
Фома слушал и молчал. Шум, кипевшей вокруг него, как будто уходил куда-то всё дальше. Он представлял себя в средине огромной суетливой толпы людей, которые неизвестно для чего мятутся, лезут друг на друга, глаза у них жадно вытаращены, люди орут, падают, давят друг друга, все толкутся на одном месте. Ему оттого плохо среди них, что он не понимает, чего они хотят, не верит в их слова. И если вырваться из средины их на свободу, на край жизни, да оттуда посмотреть на них, - тогда все поймешь и увидишь, где среди них твое место.
- Я ведь понимаю, -уже мягче говорил Маякин. видя Фому задумавшимся, хочешь ты счастья себе... Ну, оно скоро не дается... Его, как гриб в лесу, поискать надо, надо над ним спину поломать... да и найдя, - гляди - не поганка ли?
- Так освободите вы меня? - вдруг подняв голову, спросил Фома, и Маякин отвел глаза в сторону от его горящего взгляда. - Дайте вздохнуть... дайте мне в сторону отойти от всего! Я присмотрюсь, как всё происходит... и тогда уж... А так - сопьюсь я.
- Не говори пустяков! Что юродствуешь? -сердито крикнул Маякин
- Ну, -хорошо! -спокойно ответил Фома. -Не хотите вы этого? Так - ничего не будет! Всё спущу! И больше нам говорить не о чем, - прощайте! Примусь я теперь за дело! Дым пойдет!..
Фома был спокоен, говорил уверенно; ему казалось, что, коли он так решил, -не сможет крестный помешать ему. Но Маякин выпрямился на стуле и сказал тоже просто и спокойно:
- А знаешь ты, как я могу с тобой поступить?
- Как хотите! - махнув рукой, сказал Фома.
- Вот. Теперь я так хочу - приеду в город и буду хлопотать, чтобы признали тебя умалишенным и посадили в сумасшедший дом. .
- Разве это можно? - недоверчиво, но уже с испугом в голосе спросил Фома.
- У нас, друг милый, все можно! Фома опустил голову и, исподлобья посмотрев в лицо крестного, вздрогнул, думая:
"Посадит... не пожалеет..."
- Если ты серьезно дуришь -я тоже должен серьезно поступать с тобой... Я отцу твоему дал слово -поставить тебя на ноги... И я тебя поставлю! Не будешь стоять -в железо закую... Тогда устоишь... Я знаю- всё это у тебя с перепою... Но ежели ты отцом нажитое озорства ради губить будешь - я тебя с головой накрою.. Колокол солью над тобой... Шутить со мной очень неудобно..!
Морщины на щеках Маякина поднялись кверху, глазки улыбались из темных мешков насмешливо, холодно. И на лбу у него морщины изобразили какой-то странный узор, поднимаясь до лысины. Непреклонно и безжалостно было его лицо.
- Стало быть -нет мне ходу? -угрюмо спросил Фома. -Запираете вы мне пути?
- Ход есть - иди! А я тебя направлю... Как раз на свое место придешь...
Эта самоуверенность, эта непоколебимая хвастливость взорвали Фому. Засунув руки в карманы, чтобы не ударить старика, он выпрямился на стуле и в упор заговорил, стиснув зубы:
- Что вы всё хвалитесь? Чем тебе хвалиться? Сын-то твой где? Дочь-то твоя - что такое? Эх ты... устроитель жизни! Ну, -умен ты, -всё знаешь: скажи -зачем живешь? Не умрешь, что ли? Что ты сделал за жизнь? Чем тебя помянут?..
Морщины Маякина дрогнули и опустились книзу, отчего лицо его приняло болезненное, плачущее выражение. Он открыл рот, но ничего не сказал, глядя на крестника с удивлением, чуть ли не с боязнью.
- Молчать, щенок! -тихо сказал он. Фома встал со стула, кинул картуз на голову себе и с ненавистью оглянул старика.
- Кутить буду! Всё прокучу!..
- Ладно, - увидим!..
- Прощай! Герой!.. - усмехнулся Фома.
- До скорого свиданья! - сказал Маякин тихо и как будто задыхаясь.
Яков Маякин остался в трактире один. Он сидел за столом и, наклонясь над ним, рисовал на подносе узоры, макая дрожащий палец в пролитый квас. Острая голова его опускалась всё ниже над столом, как будто он не мог понять того, что чертил на подносе его сухой палец.
На лысине у него блестели капли пота, и, по обыкновению, морщины на щеках вздрагивали частой, тревожной дрожью...
Поманив кивком головы полового, Яков Тарасович спросил его особенно внушительно:
- Что с меня следует?
Х
До ссоры с Маякиным Фома кутил от скуки, полуравнодушно, - теперь он загулял с озлоблением, почти с отчаянием, полный мстительного чувства и какой-то дерзости в отношении к людям, - дерзости, порою удивлявшей и его самого. Он видел, что люди, окружавшие его, трезвые -несчастны и глупы, пьяные -противны и еще более глупы. Никто из них не возбуждал в нем интереса; он даже не спрашивал их имен, забывал, когда и где знакомился с ними, и всегда чувствовал желание сказать и сделать что-нибудь обидное для них. В дорогих, шикарных ресторанах его окружали какие-то проходимцы, куплетисты, фокусники, актеры, разорившиеся на кутежах помещики. Эти люди сначала относились к нему покровительственно, хвастаясь пред ним тонкими вкусами, знанием вин и кушаний, потом подлизывались к нему, занимали деньги, которые он уже занимал под векселя. В дешевых трактирах около него вились ястребами парикмахеры, маркеры, какие-то чиновники, певчие; среди этих людей он чувствовал себя лучше, свободнее, -они были менее развратны, проще понимались им, порою они проявляли здоровые, сильные чувства, и всегда в них было больше чего-то человеческого. Но, как и "чистая публика", - эти тоже были жадны до денег и нахально обирали его, а он видел это и грубо издевался над ними.
Разумеется - были женщины. Физически здоровый, Фома покупал их, дорогих и дешевых, красивых и дурных, дарил им большие деньги, менял их чуть не каждую неделю и в общем - относился к ним лучше, чем к мужчинам. Он смеялся над ними, говорил им зазорные и обидные слова, но никогда, даже полупьяный, не мог избавиться от какого-то стеснения- пред ними. Все они - самые нахальные и бесстыдные - казались ему беззащитными, как малые дети. Всегда готовый избить любого мужчину, он никогда не трогал женщин, хотя порой безобразно ругал их, раздраженный чем-либо. Он чувствовал себя неизмеримо сильнейшим женщины, женщина казалась ему неизмеримо несчастнее его. Те, которые развратничали с удальством, хвастаясь своей распущенностью, вызывали у Фомы стыдливое чувство, от которого он становился робким и неловким. Однажды одна из таких женщин, пьяная и озорная, во время ужина, сидя рядом с ним, ударила его по щеке коркой дыни. Фома был полупьян. Он побледнел от оскорбления, встал со стула, и сунув руки в карманы, свирепым, дрожащим от обиды голосом сказал:
- Ты, стерва! Пошла прочь! Другой бы тебе за это голову расколол... А ты знаешь, что я смирен с вами и не поднимается рука у меня на вашу сестру... Выгоните ее к чёрту!