- Вы! - тихо воскликнул Фома.
- А разве нет? -спросила она, наивно глядя в его лицо.
Фома молчал, опустив голову.
- Вы не верите, что я старушка?
- Я вам верю... но только это неправда! - вполголоса и горячо сказал Фома.
- Неправда - что? Что вы верите мне?
- Нет! Не это... а то, что... Я - вы извините! - не умею я говорить! сказал Фома, весь красный от смущения. - Необразован я...
- Этим не надо смущаться...- покровительственно говорила Медынская. - Вы еще молоды, а образование доступно всем... Но есть люди, которым оно не только не нужно, а способно испортить их... Это люди с чистым сердцем... доверчивые, искренние, как дети... и вы из этих людей... Ведь вы такой, да?
Что мог ответить Фома на этот вопрос? Он искренно сказал:
- Покорно вас благодарю!..
И, увидав, что его слова вызвали в глазах Медынской веселый блеск, почувствовал себя смешным и глупым, тотчас же озлился на себя и подавленным голосом заговорил:
- Да, я такой - что у меня на душе, то и на языке... Фальшивить не умею... смешно мне - смеюсь открыто... глуп я!
- Ну, зачем же так? - укоризненно сказала женщина и, оправляя платье, нечаянно погладила рукой своей его опущенную руку, в которой он держал шляпу, что заставило Фому взглянуть на кисть своей руки и смущенно, радостно улыбнуться.
- Вы, конечно, будете на обеде? -спрашивала Медынская.
- Да...
- А завтра на заселении у меня?
- Непременно!
- А может быть, когда-нибудь вы и так просто... в гости зайдете, да?
- Я... благодарю вас! Приду!..
- Мне нужно благодарить вас за это обещание... Они замолчали. В воздухе плавал благоговейно-тихий голос архиерея, выразительно читавшего молитву, простерев руку над местом закладки дома:
- "...Его же ни ветр, ни вода, не ино что повреди -ти возможет: благоволи ему в конец привестися я в нем жити хотящих от всякого навета сопротивного сво-боди..."
- Как содержательны и красивы наши молитвы, не правда ли? - спрашивала Медынская.
- Да...- кратко сказал Фома, не понимая ее слов и чувствуя, что опять краснеет.
- Они нашим купеческим интересам всегда будут противники, - убедительно и громко шептал Маякин, стоя недалеко от Фомы, рядом с городским головой. - Им что? Им бы только чем-нибудь пред газетой заслужить одобрение, а настоящей сути они постичь не могут... Они напоказ живут, а не для устройства жизни... у них вон они, мерки-то: газеты да Швеция! Доктор-то вчера меня всё время этой Швецией шпынял: "Народное, говорит, образование в Швеции... и всё там прочее этакое... первый сорт!" Но однако, - что такое Швеция? Может быть, она Швеция-то - одна выдумка... для примера приводится... а никакого образования и всяких прочих разных разностей, может, и нет в ней. Мы про нее, про Швецию, только по спичкам да по перчаткам знаем... И опять же мы не для нее живем, и она нам экзамента производить не может... мы нашу жизнь на свою колодку должны делать. Так ли?
А протодиакон, закинув голову, гудел:
- 0-основателю до-ома сего... ве -ечная... па -амя -ать! Фома вздрогнул, но Маякин был уже около него и, дергая его за рукав, спрашивал:
- Обедать едешь?
Бархатная, теплая ручка Медынской снова скользнула по руке Фомы.
Обед был для Фомы пыткой. Первый раз в жизни находясь среди таких парадных людей, он видел, что они и едят и говорят - всё делают лучше его, и чувствовал, что от Медынской, сидевшей как раз против него, его отделяет не стол, а высокая гора. Рядом с ним сидел секретарь того общества, в котором Фома был выбран почетным членом, - молодой судейский чиновник, носивший странную фамилию - Ухтищев. Как бы для того, чтобы его фамилия казалась еще нелепее, он говорил высоким, звонким тенором и сам весь - полный, маленький, круглолицый и веселый говорун - был похож на новенький бубенчик.
- Самое лучшее в нашем обществе - патронесса, самое дельное, чем мы в нем занимаемся, - ухаживание за патронессой, самое трудное - сказать патронессе такой комплимент, которым она была бы довольна, а самое умное - восхищаться патронессой молча и без надежд. Так что вы, в сущности, член не "общества попечения о", а член общества Танталов, состоящих при Софии Медынской.
Фома слушал его болтовню, посматривал на патронессу, озабоченно разговаривавшую о чем-то с полицмейстером, мычал в ответ своему собеседнику, притворяясь занятым едой, и желал, чтоб всё это скорее кончилось. Он чувствовал себя жалким, глупым, смешным для всех и был уверен, что все подсматривают за ним, осуждают его.
А Маякин сидел рядом с городским головой, быстро вертел вилкой в воздухе и всё что-то говорил ему, играя морщинами. Голова, седой и краснорожий человек с короткой шеей, смотрел на него быком с упорным вниманием и порой утвердительно стукал большим пальцем по краю стола. Оживленный говор и смех заглушали -бойкую речь крестного, и Фома не мог расслышать ни слова из нее, тем более что в ушах его все время неустанно звенел тенорок секретаря:
- Смотрите, вон встал протодиакон и заряжает легкие воздухом... сейчас провозгласит вечную память Игнату Матвеевичу...
- Нельзя ли мне уйти? -тихо спросил Фома.
- Почему же нет? Это все поймут...
Гулкий возглас диакона заглушил и как бы раздавил шум в зале; именитое купечество с восхищением уставилось в большой, широко раскрытый рот, из которого лилась густая октава, и, пользуясь этим моментом, Фома встал из-за стола и ушел из зала.
Через минуту он, свободно вздыхая, сидел в своей коляске и думал о том, что среди этих господ ему не место. Он назвал их про себя вылизанными, их блеск не нравился ему, не нравились лица, улыбки, слова, но свобода и ловкость их движений, их уменье говорить обо всем, их красивые костюмы- всё это возбуждало в нем смесь зависти и уважения к ним. Ему стало обидно и грустно от сознания, что он не умеет говорить так легко и много, как все эти люди, и тут он вспомнил, что Люба Маякина уже не раз смеялась над ним за это.
Фома не любил дочь Маякина, а после того, как он узнал от Игната о намерении крестного женить его на Любе, молодой Гордеев стал даже избегать встреч с нею. Но после смерти отца он почти каждый день бывал у Маякиных, и как-то раз Люба сказала ему:
- Смотрю я на тебя, и знаешь что? - ведь ты ужасно не похож на купца...
- Тоже и ты на купчиху мало похожа...-сказал Фома, подозрительно поглядывая на нее.
Он не понимал назначения ее слов: обидеть она хотела ими его или так просто сказала?
- Слава богу! - ответила она ему и улыбнулась такой хорошей, дружеской улыбкой.
- Чему рада? -спросил он.
- А что мы не похожи на наших отцов. Фома удивленно посмотрел на нее и смолчал.
- Ты скажи искренно, - понизив голос, говорила она, - ведь ты моего отца не любишь? Не нравится он тебе?
-- Не... очень...-медленно сказал Фома.
- Ну, а я очень не люблю.
- За что?
- За всё... Поумнее будешь -сам поймешь... Твой отец лучше был.
- Еще бы! - гордо сказал Фома.
После этого разговора между ними почти сразу образовалось влечение друг к другу, и, день ото дня всё развиваясь, оно вскоре приняло характер дружбы, хотя и странной несколько.
Люба была одних лет со своим крестовым братом, но относилась к нему, как старшая к мальчику. Она говорила снисходительно, часто подшучивала над ним, в речах ее то и дело мелькали незнакомые Фоме слова, которые она произносила как-то особенно веско, с видимым удовольствием. Она особенно любила говорить о своем брате Тарасе, которого она никогда не видала, но о котором рассказывала что-то такое, что делало его похожим на храбрых и благородных разбойников тетушки Анфисы. Часто, жалуясь на своего отца, она говорила Фоме:
- Вот и ты такой же будешь - кощей!
Всё это было неприятно юноше и очень задевало его самолюбие. Но порой она была пряма, проста, как-то особенно дружески ласкова к нему; тогда у него раскрывалось пред нею сердце и оба они подолгу излагали друг пред другом свои думы и чувства.