Вельбот разгружали, бросая в воду большие куски жира и мяса, а затем подтаскивали вымытые куски к бетонированной разделочной площадке. За кормой возле куска требухи дрались чайки.
— Письмо жду из Выквыкыннота, — вытирая руки о штаны из нерпичьей кожи, медленно, будто оправдываясь, проговорил Чейвын, подойдя к Кытылькоту. — Дочка обещала…
Чейвын выжидательно смотрел на невозмутимое, как чёрные скалы, лицо друга.
Кытылькот вынул трубку и плюнул так, как только он один умел во всём Кэнинымныме. Жёлтый комочек чуть не попал в пролетавшую чайку.
— На твоём месте я бы поторопился домой, — сказал он и снова принялся сосать потухшую трубку.
— Что-нибудь случилось? — сердце у Чейвына оборвалось, как будто вельбот взлетел на гребень волны.
— Скажу только, что дома тебя ждёт радость побольше, чем бумажное письмо, — загадочно проронил Кытылькот и повернулся спиной.
К берегу спускался трактор. Он вытащит вельботы, увезёт мясо в ледник. На тракторе сидел Гаймо Вася — длиннолицый, мрачный парень с вечно потухшей папироской в уголке рта. Несмотря на мрачный вид, Вася — всеобщий любимец в колхозном селении и мастер на все руки. Он осторожно подвёл трактор к берегу и бережно остановил, как собачью упряжку.
— Здорово, Гаймо! — крикнул ему Чейвын.
Тракторист медленно повернулся, некоторое время смотрел с удивлением на бригадира, затем молча кивнул в ответ.
Чейвын хотел спросить у него домашние новости, но Гаймо, по всему видать, не был расположен разговаривать. Он нагнулся к переднему стеклу кабины и сосредоточенно смотрел на море.
Чейвын поглядел на безмолвную спину Кытылькота и вернулся к своему вельботу. Люди готовили канат, чтобы зацепить вельбот трактором. Чейвын полез на корму и достал из деревянного ящичка старинный спиртовой компас. Положив его в футляр, сшитый из моржовой кожи, бригадир распорядился хорошенько вымыть днище вельбота и пошёл домой.
Загадочные слова Кытылькота не выходили у него из головы. Чейвыну так и хотелось кинуться к первому встречному с вопросом, но уронить своё достоинство выражением нетерпения он не мог.
А случилось действительно нечто такое, что заставляло встречных многозначительно смотреть на Чейвына, необычно улыбаться, быстрее отходить в сторону, чтобы дать ему возможность скорее добраться до дому.
Вечернее солнце ещё не достигло поверхности моря, но лучи его уже бежали по воде, взбирались на крутой берег и звонко били в стёкла.
Дом стоял на отдельной скальной площадке. Сначала в нём предполагали поставить двигатель колхозной электростанции, но здание оказалось слишком маленьким и его перестроили на жилой дом. Анканау уговорила отца взять его, когда распределяли дома. Многие удивлялись: как это рассудительный и практичный Чейвын согласился поселиться в жилище, обдуваемом всеми ветрами, в таком близком соседстве с морем, что в осенние штормы брызги застывают солёными ледяшками на крыше и на стёклах окон. В первый год посреди зимы, чтобы не замёрзнуть, Чейвын утеплил дом, обложив его со всех сторон толстыми снежными плитами.
Зато летом Чейвын не мог нарадоваться на своё жилище. Оно стояло на самом берегу, и море шумело под окнами, шуршало галькой.
Чейвын замедлил шаг, чтобы успокоить взволнованное дыхание.
Перед тем как войти в дом, он оглянулся.
Кэнинымным блестел стёклами окон. Закатные лучи зажгли в каждом доме по маленькому солнцу. Всего три года назад здесь можно было увидеть не больше десятка окон: магазина, клуба, школы и правления колхоза. Во всю длину берега от мыса до мыса тянулись яранги — тёмные, приземистые, закопченные дымом костров. Между ними бродили собаки, редко пробегала человеческая фигура и, как зверёк, быстро скрывалась в чёрном провале двери, похожей на нору.
Чейвын вошёл в дом, и будто лопнувшим канатом ударило его по груди. Он увидел Анканау.
Она стояла позади матери, высокая, стройная. Мокрые волосы её были плотно, волос к волосу, причёсаны, узкие длинные глаза смотрели выжидательно, с тревогой.
Всего ожидал Чейвын, даже вести о болезни Анканау, о несчастье, но только не саму дочь. Почему застряли слова в груди и не хватает дыхания, чтобы вытолкнуть их из горла, накричать, высказать боль обманутых надежд?.. А что сказать? Отказаться от слов, произнесённых перед молодыми людьми, которые слушали его в Выквыкыннотской школе… Анканау не будет учительницей. Она останется в селении, устроится на какой-нибудь конторской работе в правлении колхоза либо на почте, в сельсовете, в детском саду — мало ли какие учреждения нынче в колхозном селении! А куда её? В пошивочную мастерскую она не может идти — всю жизнь её обшивала мать, в интернате все носили уже шитое на фабриках. На разделочную площадку она тоже не может идти: нечего там ей делать — работа тяжёлая, грязная, да ведь в школе и не учат разделывать морского зверя.
Не того хотелось Чейвыну. В мечтах он рисовал такую картину. Однажды ранним летом, когда на воде ещё плавают остатки айсбергов, на горизонте покажется дымок парохода. Как водится, народ сбежится на берег встречать новых людей. Вельбот поедет за ними к пароходу. Нет, Чейвын не сядет на него. Он будет стоять на берегу и ждать. Он узнает свою дочь, какой бы необыкновенной учёностью она ни овладела. Анканау сойдёт на родной берег, и тогда Чейвын посмотрит на неё — новую, учёную и в то же время родную… А как она будет в школе учить детишек! Тогда и Чейвын запросто может сказать какому-нибудь там Кытылькоту: «А знаешь, друг, твой внук нехорошо в школе себя ведёт. Моя дочь, учительница, на него жаловалась». Все эти красивые мечты рухнули, как подтаявший торос, рассыпались, растаяли…
Чейвын прошёл мимо Рультыны, мимо дочери в комнату.
Анканау посмотрела на мать, пожала плечами и вышла на кухню.
Рультына последовала за мужем.
Чейвын снимал охотничью одежду. Вообще-то её полагалось скидывать в сенях, чтобы не вносить в комнаты запах тюленьего жира, но на этот раз Рультына промолчала и ничего не сказала мужу. Она только молча подобрала непромокаемую камлейку, сшитую из клеенчатой ткани, высокие торбаса — кэмыгэт, штаны из тюленьей кожи и всё это вынесла в сени. Когда жена вернулась в комнату, Чейвын уже сидел переодетый в матерчатый костюм и сердито крутил ручку приёмника.
Анканау накрывала на стол. Волосы у неё подсыхали и топорщились на голове, падали на лицо, когда девушка наклонялась над столом.
Анканау украдкой наблюдала за отцом. Чейвын крепко держался за ручку приёмника изуродованными пальцами правой руки.
Приемник молчал. Чейвын нервничал и щёлкал выключателем. Наконец, не сдержавшись, он ударил кулаком по крышке приемника:
— Опять испортился!
Анканау, не поднимая головы, проронила:
— Тока нет.
— Всегда так! — проворчал Чейвын. — Когда нужно — тока нет.
— Ещё светло — кому нужен ток? — заметила дочь, нарезая хлеб.
— Мне нужен! — крикнул Чейвын так, что Анканау вздрогнула. — Я хочу слушать радио! Я хочу знать, что творится вокруг меня. Пусть некоторые не имеют любопытства к жизни и отказываются учиться дальше, а я буду слушать радио. Ты мне лучше скажи, почему не поехала в Анадырь? Что тебе помешало? Зачем огорчила отца, который так надеялся?
Анканау открыла рот, чтобы ответить, но Чейвын крикнул:
— Молчи! Знаю, что хочешь сказать!
Отец по-настоящему рассердился. Он ещё раз сильно стукнул по крышке приёмника, двинул ногой стул и рывком распахнул форточку. Морской ветер ворвался в комнату, заиграл занавесью, охладил разгорячённое гневом лицо охотника. Чейвын медленно опустился на стул и подставил голову под прохладную струю воздуха.
Анканау стояла возле стола. Глаза её потемнели, слились с густой чернотой длинных ресниц. Она перестала резать хлеб и замерла с ножом в руке.
— Ну, что встала, будто морозом прихваченная? — стараясь смягчить голос, сказал Чейвын. — Будем чай пить, что ли?
Чаепитие проходило в полном молчании.
Анканау ждала, что будет хуже. Она неотрывно смотрела на изуродованную отцовскую руку, бережно поддерживающую блюдце. Сколько раз она просила рассказать, где он потерял свои пальцы! Но Чейвын упорно отмалчивался. Даже Рультына и та только вздыхала на расспросы дочери и переводила разговор на другое. С годами Анканау всё реже делала попытки узнать тайну отцовской руки, хотя иной раз от любопытства она не находила себе места.