– Какое было печальное зрелище – та малышка, что танцевала голой, – вздохнула Роза.
Бернар почувствовал признательность: она подумала о том же, о чём и он, одновременно с ним… Одетта передёрнула плечами.
– Вовсе не печальное. Неизбежное. В Мадриде смотрят Гойю. Здесь – голых кабильских девиц, куда денешься? Но я согласна, что зрелище того не стоило в половине четвёртого ночи…
«Да нет, стоило, – подумал Бернар, – если бы без тебя и без Розы. Без женщин. Женщины – что с них взять? Они не способны обуздать свои непристойные мысли – чисто женские – и подсознательное стремление сравнивать. Взгляд Одетты может отравить любое удовольствие. Всё, что она думала, было написано у неё на лице. Она говорила себе: «Груди у этой Зоры года через три совсем отвиснут. Спина у меня куда стройнее. Её груди – как лимоны, никакого сравнения с моими, у меня – как яблоки. И эта маленькая штучка у меня соблазнительнее…»
Он смутился, поймав себя на том, что представляет во всех подробностях женское тело, принадлежащее другому мужчине, и покраснел от быстрого взгляда Одетты. «Эта стерва догадывается обо всём… Ничего у меня не получится сегодня вечером… Да и Роза не осмелится…»
Ахмед, казалось, прислушивался к дальним голосам невидимого Танжера, и Бернар приподнял рукав белой рубашки, чтобы взглянуть на часы на запястье. Юноша нагнулся над кружком бархатистой примятой травы, сорвал голубой цветок шалфея и засунул его за ухо под феску. Потом снова застыл в неподвижности; опущенные веки и ресницы почти закрыли большие тёмные глаза.
– Ахмед…
Бернар позвал его вполголоса; Ахмед вздрогнул.
– Возвращаемся, Ахмед.
Словно спрашивая согласия Одетты и Розы, Ахмед обернулся к ним со своей широкой улыбкой, на которую обе женщины не замедлили ответить одинаково снисходительными гримасами; Бернару это не понравилось. Башмаки без задников и проворные, словно бесплотные лодыжки Ахмеда указывали дорогу; Бернар отмечал про себя все повороты и ориентиры: «Проще простого… От первой развилки вверх по большой аллее… Да и журчание воды слышно издалека…» Но он ощущал смутное недовольство, усталость, хотя было едва за полдень, и какую-то вялость от слишком яркого света и усиливающейся жары. А неплохо было бы, вдруг пришло ему в голову, обзавестись большим домом с усадьбой, типично восточным, по его представлениям.
«Я распрощался бы с Одеттой и Бесье. Заперся бы там с Розой. Со мной остался бы Ахмед и та девочка-марокканка, что мы видели внизу, такая маленькая дикарка…»
Ниже на склоне они вновь увидели синеватые кедры и сосны, потом – заросли аронника; Ахмед небрежно сшибал на ходу их белые головки.
Когда они спустились ещё ниже, очень смуглая черноволосая девочка в окружении стайки белых кур пересекла перед ними дорогу. Волосы её были заплетены в косички и закручены наподобие маленьких рожек, сползшее платье наполовину обнажило одно плечо, острые груди оттопыривали арабский муслин.
– А! Вот и та славная девчушка, которую мы видели возле кухни! – воскликнула Одетта.
Славная девчушка метнула на неё презрительный взгляд и скрылась, не проронив ни слова.
– Афронт!.. Ахмед, как её зовут? Малышку, да-да, эту самую… Не прикидывайся дурачком, со мной этот номер не пройдёт. Так как её зовут?
Ахмед в нерешительности поморгал длинными ресницами.
– Фатима, – произнёс он наконец.
– Фатима, – повторила Роза. – Как это мило… Она только Ахмеду улыбнулась. А нам такую мину состроила!..
– У неё изумительный рот, – сказал Бернар, – и дивные крепкие зубы – я такие обожаю…
– Он обожает! – повторила Роза. – А больше вы ничего не заметили? Одетта, ты слышишь?
– Слышу, – отозвалась Одетта. – Плевать мне, что он там говорит. У меня ноги разболелись.
Они уже дошли до полуразрушенной ограды парка. Задержались, чтобы пожать на прощание руку по-прежнему безмолвному Ахмеду. Бернар отметил, что одна створка ворот отворена, а изъеденный ржавчиной замок болтается на конце ненужной цепи…
Все трое свернули на залитую солнцем тропинку, по обеим сторонам которой ощетинились кактусы. Одетта шла впереди; глаза её между чёрной чёлкой и белоснежной полоской зубов были почти закрыты. Роза подвернула ногу и вскрикнула от боли. Бернар, шедший следом, подхватил её под локоть, сжав его почти со злобой.
– У вас что, тоже неудобная обувь? Хоть бы у одной из двух хватило ума взять для поездки в Африку что-нибудь кроме этого безобразия из белой замши!
– Да что же это такое? – простонала Роза. – Мало того, что мне больно, я должна ещё выслушивать…
– Брось! – перебила её Одетта, даже не обернувшись. – Знаю я таких. Сначала уговаривают: «Наденьте сандалии», а потом недовольны, что у вас без каблуков юбки сзади обвисают…
Бернар угрюмо промолчал. Этот полуденный час, вконец изнуривший его усталых спутниц, почему-то пробудил в нём зверя. Он смотрел на море, которое, казалось, отступало по мере того, как они спускались, и таяло в дымке за кудрявыми холмами; на голые весенние поля, на маленькие домики, утопающие в цветах и будто бы необитаемые. «В такое время надо сидеть дома, а не шляться… И ещё эти две тут… Та еле ноги волочит, спотыкается на каждом шагу, другая хромает… А уж когда раскроют рот, так одна другой стоит. Не пойму, что, собственно, я тут делаю…»
Однако он понимал это прекрасно и потому сказал себе, что надо быть мягче; теперь он даже не без удовольствия смотрел на ласточек, которые то проносились, почти касаясь крыльями земли, то, со свистом рассекая воздух, круто взмывали ввысь.
В обнесённом белёной оградой дворе «Мирадор-отеля» в скором времени должны были расцвести арабские сады и экзотические цветы на глади водоёмов, пока же приходилось довольствоваться скромным патио[1] в жёлтых тонах: его широкие низкие своды являли взору в силу эффекта отражения всевозможные оттенки жёлтого. Один казался зеленоватым над пышным пучком дикого овса, другой, под которым цвели алые герани, был телесно-розовым, как мякоть недоспелого арбуза. От горшка с голубым крестовником ложился на жёлтую стену синеватый отсвет, словно лазурный мираж в пустыне. В душе Бернара Боннемена воскрес некогда убитый им самим художник.
«Какой свет… Почему бы не поддаться искушению – прожить долгую, неспешную жизнь… Здесь… Нет, где-нибудь ещё дальше… У меня была бы молоденькая наложница или две…» Устыдившись своих мыслей, он спохватился: «Или Роза. Но с Розой это невозможно, и вообще, с ней – дело другое…»
Запах аниса сильнее разжёг в нем желание выпить. Он повернул голову и увидел Бесье-старшего: тот что-то писал, сидя за одним из маленьких столиков.
– Ты здесь, Сирил! – крикнула Одетта. – Пари держу, ты только что спустился.
Но Боннемен уже заметил, что на столе стоят три высоких стакана, а рядом, на высоком столике, среди выжатых лимонов, рюмок и сифонов с содовой водой, валяются голубоватые листки, вырванные из блокнота Бесье. Ему было достаточно одного взгляда, чтобы схватить сразу все эти детали, и в нём шевельнулась профессиональная ревность, такая же скорая на выводы, и куда более проницательная, чем ревность женская.
– Ошибаешься, – лаконично ответил Бесье. – Ну а вы как? Хорошо прогулялись? – Он на миг поднял на вновь прибывших свой взгляд стареющего красавца-блондина и опять склонился над бумагой. Не облысевший, но поблёкший, он вёл себя как покоритель сердец довоенных времен, любил одеваться в светлые, почти белые костюмы, искусно начёсывал на лоб серебристую прядь, моргал белёсыми ресницами и близоруко щурился с некоторой наигранностью.
«Он раздражает меня, как перезрелая кокетка, – думал Бернар. – В сущности, я ничего не имею против него, кроме того, что он деверь Розы…»
Привыкшие молчать, когда Бесье работал, обе женщины ждали, присев к столу и положив шляпки на колени. Роза, украдкой послав Бернару чуть просительную улыбку, вернула ему ощущение своей власти над нею. «Большая всё-таки редкость – блондинка, на сто процентов блондинка. Как это мило выражается Одетта? "В двадцать пять – румянец, в сорок пять – багрянец". Да, с возрастом проступят красные прожилки, но пока она восхитительна». Он не сводил глаз с Розы, следя за игрой карминных отсветов на её обнажённой шее, под подбородком, на нежно просвечивающих ноздрях, и ему безумно хотелось написать её такой. Она поняла его желание по-своему и потупила глаза.